А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Дальнейшая судьба Леонида Семенова примечательна. Летом 1906 года он был схвачен за революционную агитацию среди крестьян, бежал, был пойман, избит до полусмерти, посажен в курскую тюрьму.
У Семенова была невеста – Маша Добролюбова, сестра одного из первых русских декадентов, впоследствии ушедшего в сектантство. В нее был тайно влюблен Евгений Павлович Иванов. Это была девушка необыкновенная. Красавица, смолянка, она работала в деревне «на голоде», отправилась на войну сестрой милосердия, вступила в боевую организацию эсеров, скрывалась от полиции, не избежала тюрьмы, была назначена на террористический акт, но не нашла в себе достаточной решимости и покончила с собой в декабре 1906 года – за неделю до того, как Семенова выпустили из тюрьмы. Блок глубоко заинтересовался личностью и судьбой этой девушки, расспрашивал о ней знавших ее и утверждавших, что «будь она иначе и не погибни, – ход русской революции мог бы быть иной».
…Андрей Белый явился к Блоку 9 января с целым ворохом впечатлений и вопросов, признаний и недоумений, накопившихся за время их разлуки. «Но – говорить ни о чем не могли мы: события заслонили слова. Мы – простились; и я поспешил к Мережковским».
В доме Мурузи тоже переживали события. Мережковские с Белым побывали на бурном собрании либеральной интеллигенции в Вольном экономическом обществе, сам Мережковский ездил закрывать Мариинский театр – в знак национального траура. Но какова же была разница в самой атмосфере между домом Мурузи и Гренадерскими казармами!
Все так же возлежала на кушетке перед камином рыжеволосая и зеленоглазая Зинаида, попыхивая надушенной пахитоской. Все так же выбегал из кабинета с очередным максималистским выкриком зябкий и щуплый Мережковский – «оранжерейный, утонченный, маленький попик, воздвигший молеленку средь лорнеток, духов туберозы, гаванских сигар» (так его охарактеризовал Андрей Белый). Все так же цедил сквозь зубы строгий ментор Мережковских, невозмутимо-надменный Философов и взрывался бурными тирадами костлявый нервический Карташов. Все так же кругообращались вокруг Гиппиус завсегдатаи ее салона.
Говорили, конечно, о том, умолчать о чем было невозможно, – о расстреле рабочих. Но говорили, как тонко подметил Белый, с подходцем, то и дело сбиваясь на очередной никчемный «вопрос» из тех, что занимали участников этого оранжерейного кружка, – вроде того, например, что стоит ли, и на каких условиях, объединяться в новом журнале с «идеалистами». Видно было, что это беспокоило их больше. «Меня поразило, – пишет Белый в воспоминаниях, – что не было в этом обществе непосредственного, стихийного отношения к фактам, какое я встретил у Блоков, где не могло быть, конечно же, разговора, подхода, а был лишь захват, переживание, чувство…»
Андрей Белый перебрался на житье в дом Мурузи, но каждодневно бывал у Блоков. Это вызывало глубочайшее возмущение Мережковских. Они видели в Блоке беспочвенного субъективиста, косноязычного мистика и безответственного декадента, неспособного подняться до понимания их «общественных» запросов. Долгие сидения Белого с его молчаливым другом были для Мережковских не чем иным, как «завиванием в пустоте».
– Что вы там делаете? Сидите и молчите? – выходила из себя Гиппиус.
– Сидим и молчим.
Блок и в самом деле больше помалкивал да покуривал. Только смотрел «всепонимающим взглядом» да порой брал Белого за локоть: «Пойдем… Я тебе покажу переулочки…»
И вел его по кривым распутьям Петербургской стороны, меж глухих заборов и жалких домишек, под красное зарево заката…
Вечность бросила в город
Оловянный закат.
Край небесный распорот,
Переулки гудят…
Блок, рослый, стройный, раскрасневшийся на морозе, в пушистой меховой шапке, неторопливо, внимательно рассматривал все, что попадалось на пути – и двух ворон на снегу, и усталых людей, тяжело бредущих домой с фабрики. Так же внимательно прислушивался к пьяным крикам, раздававшимся из промозглых харчевен…
«Знаешь, здесь как-то не так… Очень грустно… Совсем захудалая жизнь… Мережковские этого вот не знают…»
Потом в доме Мурузи Белого допрашивали с пристрастием:
– Что вы делали с Блоком?
– Гуляли…
– Ну и что же?
– Да что ж более…
– Удивительная аполитичность у вас: мы – обсуждаем, а вы – гуляете!
Однако именно тут, в «переулочках», куда никогда не заглядывали Мережковские, обострялось зрение Блока. Он смотрел и учился видеть. Правда жизни – простой, невыдуманной, трудной жизни – все резче колола его внимательные глаза.
2
Андрей Белый уехал из Петербурга 4 февраля, условившись с Блоками встретиться летом в Шахматове.
Когда они прощались на платформе Николаевского вокзала, в Московском Кремле бомбой Ивана Каляева был разорван в клочки генерал-губернатор великий князь Сергей Александрович.
«В этом – что-то очень знаменательное и что-то решающее», – писал Блок вдогонку Белому в тот же день. Письмо заканчивается так: «Нет почти людей, с которыми легко. Подумал о Мережковских – и не захотелось идти к ним… Ты незаменимый и любимый. Обнимаю Тебя крепко, Боря. Мы близки».
Заподозрить Блока в неискренности невозможно. Он еще хотел верить в незаменимость Бори. Впрочем, в том же письме он применительно к себе вспоминает стихи Белого:
Один. Многолетняя служба
Мне душу сдавила ярмом.
Привязанность, молодость, дружба
Промчались – развеялись сном…
Он бывает на людях – повседневно общается с Евгением Ивановым и Городецким, сближается с Чулковым и Ремизовым, появляется на журфиксах Мережковских, слушает Вагнера в Мариинском театре, исправно посещает университет, ходит по редакциям. Но все это было внешним течением жизни. А внутри шла интенсивная душевная работа – решительный пересмотр прошлого, напряженная дума о будущем, страстное стремление объять и постичь громадный мир всеобщего бытия.
Политические события затрагивали его мало. Одно дело 9 января, когда душу захлестнуло чувство ярости, другое – либеральная говорильня, студенческие сходки, громкие фразы, далеко идущие прогнозы, красноречивые резолюции. Тут он пасовал – и признавался в этом с обезоруживающей откровенностью: «И я политики не понимаю, на сходке подписался в числе „воздержавшихся“, но… покорных большинству. Не знаю, что из всего этого выйдет. Читая „Красный смех“ Андреева, захотел пойти к нему и спросить, когда всех нас перережут. Близился к сумасшествию, но утром на следующий день (читал ночью) пил чай. Иногда «бормочу» и о политике, но все меньше» (письмо к Сергею Соловьеву, февраль 1905 года).
Его гражданское чувство рождалось и крепло не на студенческих сходках и не в кругу присяжных говорунов.
Лучшие часы наступали, когда удавалось одному выбраться куда-нибудь в «поле за Петербургом», на шоссе, уводящее в открытую даль. Тут он «чувствовал себя совершенно по-настоящему». К тому же и весна выдалась ранняя, дружная: «…все течет и поет. Заря – из тех, от которых моя душа ведет свою родословную. Проталины; и небо прозрачное до того, что видно ясно, Кто за ним. Пахнет навозом, и прошлогодняя трава зеленая» (Евгению Иванову, 21 апреля).
… И ушла в синеватую даль,
Где дымилась весенняя таль,
Где кружилась над лесом печаль.
Там – в березовом дальнем кругу –
Старикашка сгибал из березы дугу
И приметил ее на лугу.
Закричал и запрыгал на пне:
«Ты, красавица, верно, ко мне!
Стосковалась в своей тишине!»
За корявые пальцы взялась,
С бородою зеленой сплелась
И с туманом лесным поднялась.
Так тоскуют они об одном,
Так летают они вечерком,
Так венчалась весна с колдуном.
(24 апреля)
Он много писал этой зимой и весной. На Пасху (16 апреля) было написано три стихотворения – «Молитва», «Я вам поведал неземное…» и «Невидимка». Первые два отчетливо выявили качание маятника в душе Блока. Одно – прощание с прошлым и ощущение глубокой надломленности:
Ты в поля отошла без возврата.
Да святится Имя Твое!..

О, исторгни ржавую душу!
Со святыми меня упокой.
Ты, Держащая море и сушу
Неподвижно тонкой Рукой!
Другое – гневный голос души, уже живущей будущим. Лирический герой, от лица которого идет речь, повсюду ищет «отважной красоты» – и нигде не находит ее, и готов отрясти с ног прах этого некрасивого, неотважного, негероического мира, который грубо исказил, «истерзал» его высокую мечту.
Я вижу: ваши девы слепы,
У юношей безогнен взор.
Назад! Во мглу! В глухие склепы!
Вам нужен бич. а не топор!
И скоро я расстанусь с вами,
И вы увидите меня
Вон там, за дымными горами,
Летящим в облаке огня!
В таком раздвоенном состоянии духа Блок рано, в конце апреля, уехал в Шахматово. Оттуда он послал Белому некоторые из своих новых стихов. Белый в ответном письме назвал их «милыми», но «неожиданными», добавив, впрочем, что они ему «очень нравятся». Как вскоре выяснилось, это было пустой оговоркой. На самом деле стихи озадачили.
… В душный, грозовой июньский день Андрей Белый и Сергей Соловьев во второй раз приехали в Шахматово.
Соловьев – все такой же порывистый, громогласный, в студенческой тужурке и русских сапогах, Белый – все такой же неврастенический, измученный очередными передрягами, в слишком просторной и прозрачной блузе, с большим черным крестом на груди, подаренным Зинаидой Гиппиус с наказом никогда его не снимать.
Началась «тяжелая неделя», в течение которой развалился тройственный союз. Дни стояли насыщенные грозовым электричеством, то и дело набегали тучи, громыхало. Так же сгустилась и душевная атмосфера, сразу возникла натянутость. Теперь уже нельзя было, как минувшим летом, сделать вид, будто гости не замечают, что Блока тяготит сложившийся стиль отношений. Стало очевидным, что и говорить, в сущности, не о чем.
Правда, Сергей Соловьев с полным отсутствием слуха и такта попробовал было, по примеру прошлого лета, балагурить о секте блоковцев и толковать о теократии, но все это было уже явно не к месту и не ко времени.
Во все более агрессивном тоне Соловьев требовал от Блока исполнения «долга». Тот, как всегда, уклонялся от объяснений, чем еще больше распалял Соловьева. В его лексиконе появились словечки: ренегат, падший рыцарь.
Уединившись в том же мезонине, где они жили прошлым летом, Белый и Соловьев отводили душу в бесконечных разговорах. Потом Белый признал, что они «не желали понять» внятной строчки Блока «Ты в поля отошла без возврата…»: «А.А. был в безвозвратности; С.М. каждым жестом своим возвращал, поворачивал на былое, не замечая, что все изменилось».
Обстановка сложилась крайне нервозная.
Вдобавок резко проступила давняя семейная распря Бекетовых и Коваленских. Тут масла в огонь щедро подливала мать Блока: Сережа был для нее не «Соловьев», а «Коваленский», а это означало оскудение духа, рассудочность, душевную черствость.
Распря перекинулась и в область поэзии: бабушка Александра Григорьевна считала своего Сережу поэтом истинным, а стихи Сашуры в грош не ставила; Александра Андреевна же, да и сам Блок, давали понять, что Сережа всего лишь набивший руку рифмач, подголосок Брюсова: «Поэзия не для Сережи…»
Как-то Блок прочитал гостям новые свои стихи – все, что было написано в последнее время. Это были, главным образом, стихи на «болотные» и «звериные» темы – те, что потом составили во втором томе лирики раздел «Пузыри земли».
Стилистика «Стихов о Прекрасной Даме» здесь полностью разрушена: вместо божественного и молитвенного господствует тварное и бесовское, вместо розовых зорь и белоснежных вьюг – болотная трясина, гиблая зыбь. «Это шутит над вами болото, это манит вас темная сила…» Болото в структуре тогдашней лирики Блока – это устойчивый образ демонического начала, разъедающего и разлагающего душу современного человека, обрекающего его на сомнения, колебания и падения.
Стихи уже не только озадачили, но и возмутили соловьевцев. Что должен означать этот ненастный, гнилой пейзаж – «зачумленный сон воды», убогие кочки и пни, тощие сгоревшие злаки? Откуда эти чертенята, что почему-то просятся «ко святым местам», этот болотный попик, эти колдуны и ведьмы? Стихи были восприняты как злостная пародия на «лазурь» и «зори», как беспардонное издевательство ренегата над тем, что для него было, а для них оставалось святым и вечным.
Отступник же прямо признавался: «Ты пред Вечностью полой измен…»
Особенно кольнуло четверостишие:
И сидим мы, дурачки,
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед…
Да не о нас ли уж это написано? «И подумалось: четверостишие соответствует стихотворению „Аргонавты“; «мы» – там – те же всё; в 1903 году обращается к «нам» со словами надежды он: «Молча свяжем вместе руки, отлетим в лазурь». В 1905 году – устанавливает: рук – не связали; не отлетели в лазурь; корабли не пришли: нас не взяли; и мы – одурачены… Стихи возмущали меня; возмущение я не высказывал вслух» (А. Белый).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов