А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

мы кратко блуждали.
Нет, мы прожили долгие жизни…
Возвратились – и нас не узнали,
И не встретили в милой отчизне.
И никто не спросил о Планете,
Где мы близились к юности вечной…
(Впоследствии люди, осведомленные в вопросах новейшей физики, поражались: Блок как бы предвосхитил теорию относительности Эйнштейна с ее «парадоксом времени».)
Загадочные стихи озадачивали любознательных читателей. Один из них обратился к поэту за разъяснением. Тот будто бы сказал так: «Я часто думал о бесконечности мира, о вечности жизни. Думал, что формы нашей земной жизни – не есть нечто единственное, неповторимое, но лишь одно из бесконечного множества форм жизни. И где-то есть совершенное счастье – вечная юность, вечная радость… Вот и написалось это стихотворение». Написалось под впечатлением звездопада, который он наблюдал темной августовской ночью в Шахматове.
Концовка стихотворения многозначительна. Скитальцы Вселенной, вернувшись в «дорогое, родное жилище», не только должны хранить благодарную память о прекрасном прошлом, но и воспитать в себе веру в еще более чудесное будущее. Прошлое, проведенное на дальней планете, отошло навсегда, покрылось забвеньем. (Здесь – явный намек на собственное прошлое с его утопической верой.)
Пусть к тебе – о краях запредельных
Не придут и спокойные мысли.
Но, прекрасному прошлому радо, –
Пусть о будущем сердце не плачет.
Тихо ведаю: будет награда:
Ослепительный Всадник прискачет.
К 1905 году относится и неотделанный набросок, в котором тоже говорится о дальних планетах и о родной Земле:
Свободны дали. Небо открыто.
Смотрите на нас, планеты….
Друзья! Над нами лето, взгляните –
Безоблачен день, беззакатно светел.
И солнце стоит высоко – в зените,
И утро пропел давно уже петел.
Мы все, как дети, слепнем от света,
И сердце встало в избытке счастья.
О, нет, не темница наша планета:
Она, как солнце, горит от страсти!
И Дева-Свобода в дали несказанной
Открылась всем – не одним пророкам!..
Не правда ли, тут чувствуются «вихри», о которых Блок писал Евгению Иванову? Потом он скажет о том же иными словами: «…чудесное, что витало над нами в 1905 году, обогатило нас великими возможностями». В другом случае – назовет свое поколение: «Мы – дети дней свободы». В третьем – напишет Зинаиде Гиппиус (уже после Октября): «…нас разделил не только 1917 год, но даже 1905-й, когда я еще мало видел и мало сознавал в жизни».
Отсюда ясно, чем оказалась для Блока первая русская революция. Оставаясь самим собой, он простился с «мальчишеской мистикой», из созданных распаленным воображением хрупких и не выдержавших столкновения с жизнью «миров иных» шагнул в мир сущий, в мир сытых и голодных, и в трагическом переживании его контрастов и конфликтов обрел опору для своей любви и веры, что были заложены в самой натуре и прорвались голосом совести, силой нравственного чувства.
Поэзия призвана творить чудеса. Декларации, формулировки, доказательства – не дело поэзии, но она, как ничто другое, передает живое ощущение того, что совершается в мире. Много позже Блок скажет, что стихи, казалось бы совсем далекие от жизни, на самом деле рождаются из самого тесного соприкосновения поэта с нею…
Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою…
И всем казалось, что радость будет
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели.
Это – август 1905 года. Позади уже были Кровавое воскресенье, Мукден и Цусима. Душа очнулась от заколдованного сна, мысль пробудилась, но еще не обрела формы. Так – только дуновение свежего ветра, что пронесся над Россией, только еще неясное, еще безотчетное предчувствие светлой жизни…

ДЕЙСТВЕННЫЙ ПЕТЕРБУРГ
1
В самый разгар революционных событий Блок писал Евгению Иванову: «Все дни брожу по городу и смотрю кругом… Петербург упоительнее всех городов мира, я думаю, в эти октябрьские дни».
Война и революция еще более сгустили ту совершенно особую петербургскую атмосферу, которою в начале века дышала тогдашняя интеллигентская элита – и с нею молодой Блок.
Атмосфера была навеяна «Медным всадником» и «Пиковой дамой», «Невским проспектом» и «Шинелью», «Двойником», «Белыми ночами», «Преступлением и наказанием» и «Подростком». Великий город хотели видеть непременно под покровом неразгаданной зловещей тайны. За этим стояли своя философия и своя эстетика, коротко сформулированные Герценом: «В судьбе Петербурга есть что-то трагическое, мрачное и величественное».
Блоку в величайшей мере было свойственно внесенное в русскую литературу, главным образом Достоевским, ощущение Петербурга как одушевленного существа, живущего своей собственной, единственной и неповторимой, жизнью и непостижимым образом воздействующего на бытие и судьбу человека.
«Действенный Петербург» – этими словами Блок отчетливо выразил свое обостренное чувство города, в котором природа – убогая, но овеянная сумрачно-тревожным дыханием ненастья, и великолепное искусство, воплощенное в стройных и соразмерных ансамблях, объединились, чтобы создать уникальный, единственный на всем свете ландшафт.
Игра света и тени, меняющая пейзаж в зависимости от погоды и освещения, широко распахнутые сквозные пространства, мощное течение реки, рассекающей город надвое, венецианская застылость каналов, густая осенняя мгла или прозрачные белые ночи, влажный морской ветер – почти всегда западный, «тот, что узкое горло Фонтанки заливает невской водой», шпили и купола, колонны и арки, увенчанные торжественными квадригами, круто выгнутые мосты, гранитные парапеты – все слагается здесь в единую симфонию воздуха, воды и камня.
Вода и камень – бесспорно, самая приметная черта города, возникшего «из топи блат». Реки, каналы, протоки пересекают все его пространство (ведь их свыше полутораста!), а присутствие моря ощущается в нем всегда: «А в переулках пахнет морем…» Всюду, куда ни пойдешь, – вода, топь, хлябь, лишь огражденные и придавленные камнем и готовые вот-вот вырваться из плена.
В стихах Блока такое представление о городе на Неве нашло, пожалуй, наиболее точное и лапидарное выражение: «глубина, гранитом темным сжатая». Из этого двуединства воды и камня рождалась петербургская тема, усвоенная русской литературой: мятежная стихия, угрожающая геометрически расчисленному миру деспотизма, «роковой воли», нормы и ранжира.
Петербург, в самом деле, неотразимо действовал на душу и сознание – и обликом, и атмосферой, и своей легендой, сложившейся за два века петербургского периода русской истории.
Город создавали не только зодчие, но и поэты. Русская поэзия, литература вообще, с громадной глубиной воплотила чувство Петербурга как феномена национальной культуры и темы душевных переживаний – причем каждое поколение чувствовало город по-своему, вносило нечто новое в его понимание.
В образе Петербурга, созданном русской литературой, можно выделить две грани, два аспекта, две традиции.
Одна идет от Пушкина, запечатлевшего по преимуществу величественный, строгий и стройный облик града Петрова – красы и дива полнощных стран.
Другая не менее влиятельная традиция связана с Гоголем, Аполлоном Григорьевым и Достоевским, отчасти также и с Некрасовым. Они раскрыли тему и образ Петербурга совсем по-иному – как бы с точки зрения униженного и обреченного на гибель Евгения, чьи частные человеческие интересы пришли в противоречие с государственными замыслами и непреклонной волей Петра.
За парадной внешностью Петербурга эти писатели разглядели холодный, жестокий, неправедный и гибельный мир человеческого горя и страдания. Самый образ Петербурга возникает в их созданиях совершенно иным. Это – марево, болотное наваждение, зыбкая пучина, гиблое место.
Прямее всех сказал об этом Достоевский, для которого северная столица оставалась «самым отвлеченным и самым умышленным городом на всем земном шаре».
«В такое петербургское утро, гнилое, сырое и туманное, дикая мечта какого-нибудь пушкинского Германна из „Пиковой дамы“ (колоссальное лицо, необычайный, совершенно петербургский тип, – тип из петербургского периода!), мне кажется, должна еще более укрепиться. Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: “А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежде финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?”»
В русском искусстве начала XX века нашли продолжение обе традиции художественного воплощения образа Петербурга, но уже в ослабленных и деформированных вариантах.
С одной стороны, художники «Мира искусства», отметая попытки изображать Петербург скучным, прозаическим, чиновничьим городом, прививали любовь к нему именно как к великолепной Северной Пальмире. Однако возрождение это уже не было связано с большими темами русской истории и культуры (как у Пушкина) и в дальнейшем, у эпигонов «Мира искусства», приобрело характер измельченный, эстетско-ретроспективный: чувство Петербурга было утрачено, осталась лишь нарядная внешность, изящные, но холодные стилизации.
С другой стороны, писатели-символисты подхватили романтическую фантастику петербургских сюжетов Гоголя, мотив «миражной оригинальности» Петербурга в стихах и прозе Аполлона Григорьева и «фантастический реализм» петербургских видений Достоевского.
В истолковании символистов Петербург неизменно представал призрачным и демоническим, в котором все казалось «странным» и «страшным». При этом, однако, как правило, из традиции петербургской прозы Гоголя и Достоевского выветривалось главное – ее гуманистическое содержание, внимание к судьбе загнанного и обреченного человека.
Александру Блоку предстояло, испытав и преодолев искушения декадентско-символистской демонологии, восстановить традицию во всей ее полноте.
2
Когда, в феврале 1904 года, Блоки вернулись из заснеженной и морозной, «чистой, белой, древней» Москвы, Петербург сразу показал им свое лицо – такое, какое им хотелось видеть: в магическом свете, в мареве чертовщинки.
Александр Блок – Сергею Соловьеву: «…мы с Любой пришли в совершенное отчаянье от Петербурга. Въезд наш был при резком ветре – без снега, так что порошинки неслись по мостовой взад и вперед без толку, и весь город как будто забыл число и направление своих улиц. Через несколько дней впечатление было еще пострашнее. Мы встретились в конке с чертом… Еще через несколько дней стали приходить „петербургские мистики“… Самого замечательного – Евгения Иванова – „коряжило от Медного Всадника всю зиму“.
Черт на конке явно ведет свое происхождение от петербургских фантазий Гоголя, воспринятых дополнительно через густо мистическое истолкование их в книге Мережковского «Гоголь и черт» (печаталась в 1903 году в «Новом пути»). Гоголь любил изображать Петербург городом «двойного бытия»: поглядеть – так это прозаический «аккуратный немец», а вглядеться глубже – арена совершенно невероятных происшествий, где человеческий нос разъезжает по Невскому в карете, а у Калинкина моста покойник в вицмундире пугает прохожих и стаскивает с них шинели, где, наконец, «сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем виде».
В эту же плоскость ложились размышления о Петербурге Евгения Иванова, с которым Блок сближался все теснее. Иванову принадлежит сумбурный очерк «Всадник (Нечто о городе Петербурге)», написанный, вероятно, уже в 1905 году, а напечатанный еще позже (альманах «Белые ночи» 1907 года). Но вынашивался он несколько лет. К очерку Блок отнесся сдержанно (Иванов совсем не умел писать), но ему было необыкновенно близко и понятно то, о чем косноязычно хотел рассказать его друг, – ощущение крайнего неблагополучия жизни, которое охватывает человека в миражной обстановке Петербурга.
«У города нашего есть тайна, и она в бурю явнее становится». На первый план выдвигается тема великого потопа, подсказанная реальными петербургскими наводнениями. Всадник взлетел на своем Звере-коне «над водной бездной» (выражение, заимствованное у Блока), которая грозит поглотить и Всадника, и его город.
Таково у Евгения Иванова мистифицированное представление о темной стихии, враждебной не просто государственному укладу, созданному Петром, но шире того – грозящей смыть весь неправедный мир насилия и обмана. «Грядет с моря какая-то неведомая буря». Сам Иванов впоследствии именно так расшифровывал свою символику: «Образ Медного Всадника связывался у меня с бурей и революцией. Под простертой дланью Всадника поднимаются бурные воды и народы». (Другое дело, что, верный своим религиозным убеждениям, разрешение конфликта Иванов видел в грядущем явлении Христа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов