А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Мне надо, чтобы около меня был живой и молодой человек, женщина с деятельной любовью… Едва ли в России были времена хуже этого. Я устал бессильно проклинать, мне надо, чтобы человек дохнул на меня жизнью, а не только разговорами, похвалами, плевками и предательством, как это все время делается вокруг меня. Может быть, таков и я сам – тем больше я втайне ненавижу окружающих: ведь они же старательно культивировали те злые семена, которые могли бы и не возрасти в моей душе столь пышно. От иронии, лирики, фантастики, ложных надежд и обещаний можно и с ума сойти. – Но неужели же и ты такова? Посмотри, какое запустение и мрак кругом!.. Помоги мне, если можешь».
Строго и беспощадно судил Блок свою Любу, но не щадил и самого себя. «Мне казалось всегда, что ты – женщина с высокой душой, не способная опуститься туда, куда я опустился».
Ломка нормальных семейных отношений, которая в его кругу пышно и кощунственно называлась «революцией быта» и в которой он сам был повинен, теперь для него «кромешная тьма». Теперь, уйдя из «очарованного круга», он смотрит на вещи прямо и все называет своим именем.
Жизнь переучивала, опровергала декадентскую ложь, заставляла учиться на собственных ошибках. Меняется само представление о том, что такое личная свобода. Блок не только ставит в иронические кавычки расхожую декадентскую формулу «свобода от всего рабского», но и сопровождает ее вопросом: «и от всего свободного?» (то есть истинного, безусловного, человеческого).
Признаки такого духовного нигилизма он видел в безалаберщине и смешной претенциозности маленьких актеров, рядившихся в сверхчеловеков, которым, дескать, все дозволено. Паж Дагоберт (а о нем Любовь Дмитриевна рассказала) для него не обольститель с повадками молодого хищника, а просто «актеришка», «хулиган из Тьмутаракани», развязный лицедей, у которого за душой – ничего человеческого.
…Переписка продолжалась. Он терзается неведением, торопит ее возвращение, она нужна ему – даже если в ней что-то и отошло невозвратно. А в ответ – все то же: лепет о своем призвании, «сумасшествии» или «апатии», о спектаклях, ролях, актерах, и те же темные намеки, и те же, невнятные взыванья: «Саша, поддержи меня… Я на опасном перепутье… Саша, помоги».
Он даже готов отказаться от упреков («…все это от боли»). Занимается домостроительством в петербургской квартире – ломает стену, устраивает для нее большую, красивую комнату.
Как всегда, у него резкие перепады упадка и подъема. Только что он написал матери: «Все опостылело, смертная тоска», и вдруг: «Чувствую себя опять здоровым и бодрым». В самом деле, получалось, как он доказывал: чем хуже складывалась личная жизнь, тем лучше творилось. В тяжелейшем для него июле пошли стихи – и какие! «За гробом», «Мэри», «Друзьям», «Поэты», «Она, как прежде захотела…»
«Нам необходимо жить вместе и говорить много, помогать друг другу, – в который раз убеждает Блок Любовь Дмитриевну. – Никто, кроме тебя, не поможет мне ни в жизни, ни в творчестве». Это из письма от 2 августа. А накануне было написано:
Когда замрут отчаянье и злоба,
Нисходит сон. И крепко спим мы оба
На разных полюсах земли.
Ты обо мне, быть может, грезишь в эти
Часы. Идут часы походкою столетий,
И сны встают в земной дали.
И вижу в снах твой образ, твой прекрасный,
Каким он был до ночи злой и страстной,
Каким являлся мне. Смотри:
Все та же ты, какой цвела когда-то
Там, над горой туманной и зубчатой,
В лучах немеркнущей зари.
Все та же ты… В черновике эти стихи тесно связаны со знаменитым «О доблестях, о подвигах, о славе…», которое было обработано позже, в декабре. В окончательной его редакции прозвучала тема забвения: «Ты отдала свою судьбу другому, и я забыл прекрасное лицо», но ее заглушает мощная и щемящая музыка бесконечной, жертвенной любви, немеркнущей памяти и неизбывной боли об утраченном счастье. Все богочеловеческое и сверхчеловеческое отошло, осталось просто человеческое.
Не знаю, где приют своей гордыне
Ты, милая, ты, нежная, нашла…
Я крепко сплю, мне снится плащ твой синий,
В котором ты в сырую ночь ушла…
Уж не мечтать о нежности, о славе,
Все миновалось, молодость прошла!
Твое лицо в его простой оправе
Своей рукой убрал я со стола.
Какими-то сложными ассоциациями с темой ушедшей молодости связан и занимавший в то время Блока замысел новой лирической драмы об «умирающем театре». В очень беглом наброске одной сцены фигурирует старик актер в гриме Гамлета. Он дремлет, просыпается: «Молодость прошла».
3
Любовь Дмитриевна вернулась 9 августа. И тут наконец выяснилась причина ее «предельного, беспомощного отчаянья» и многозначительных намеков. Она ждала ребенка.
В набросках воспоминаний она признается, что ничего так не боялась, как деторождения и материнства. Затяжелев, она растерялась, решила избавиться от ребенка, но поверила вздорному совету, и, когда вернулась домой, предпринимать что-либо было уже поздно. Пришлось признаваться до конца.
Нужно думать, Блок догадывался, в чем дело. Он принял и это. «Пусть будет ребенок. Раз у нас нет, он будет наш общий».
Сохранилось письмо Любови Дмитриевны к матери Блока, раскрывающее создавшуюся ситуацию: «Я привыкла к мысли о моем ребенке; чувствую, что мой и ничей другой, а Саша его принимает; ну, он и будет у нас. Саша еще хочет, чтобы я даже маме не говорила о всем горьком, связанном с ним. Это было одним из самых неразрешимых для меня вопросов – найти тут правду, по-настоящему простой, правдивый, без вызова и надрыва образ действия. Я думаю, Саша прав. С какой стати будут знать другие, что все равно не поймут, а унижать и наказывать себя – так ведь в этом наполовину, по крайней мере, вызова и неестественности. Мне хочется, как Саша решит. Пусть знают, кто знает мое горе, связанное с ребенком, а для других – просто у нас будет он».
Так и знали, а может быть, только делали вид, что знают, все, кроме семейных и, вероятно, самого близкого друга – Евгения Павловича Иванова.
Для Любови Дмитриевны потянулись «томительные месяцы ожидания». Она затаилась, ушла в покорность судьбе, терзалась дурными предчувствиями, горько оплакивала «гибель своей красоты». (Ей всегда было свойственно сильно преувеличенное представление о своей наружности.) Ей казалось, что она покинута, брошена. Мать и сестра были в Париже, Александра Андреевна – в Ревеле. Блок, если верить ей, «очень пил в эту зиму и совершенно не считался с ее состоянием».
Вероятно, так ей только мерещилось. Блок думал о ней и об ее судьбе непрестанно. К ней обращены строки одного из мрачнейших его стихотворений:
Ночь – как ночь, и улица пустынна.
Так всегда!
Для кого же ты была невинна
И горда?
Тогда же, в ноябре, Блок набрасывает план новой драмы, автобиографическая основа которой обнажена. Герой драмы – писатель. Он «ждет жену, которая писала веселые письма и перестала». Далее идет: «Возвращение жены. Ребенок. Он понимает. Она плачет. Он заранее все понял и все простил. Об этом она и плачет. Она поклоняется ему, считает его лучшим человеком и умнейшим». Образ героя – сложный, исполненный противоречий. На людях он «гордый и властный», окруженный «таинственной славой женской любви». Наедине с собой – «бесприютный, сгорбленный, усталый, во всем отчаявшийся». Он, «кого слушают и кому верят, – большую часть своей жизни не знает ничего. Только надеется на какую-то Россию, на какие-то вселенские ритмы страсти; и сам изменяет каждый день и России и страстям».
И эта драма осталась на стадии замысла. Но мучившие Блока сомнения отразились в одном из шедевров его лирики.
Под шум и звон однообразный,
Под городскую суету
Я ухожу, душою праздный,
В метель, во мрак и в пустоту.
Я обрываю нить сознанья
И забываю, что и как…
Кругом – снега, трамваи, зданья.
А впереди – огни и мрак.
Что, если я, завороженный,
Сознанья оборвавший нить,
Вернусь домой уничиженный, –
Ты можешь ли меня простить?
Ты, знающая дальней цели
Путеводительный маяк,
Простишь ли мне мои метели,
Мой бред, поэзию и мрак?
Иль можешь лучше: не прощая,
Будить мои колокола,
Чтобы распутица ночная
От родины не увела?
До чего же глубок захват этих стихов, как богата их семантика, как удивительно совмещены в них конкретности быта – городская суета, трамваи, здания – с понятиями, вместившими в себя громадные смыслы. Метель, мрак и пустота обретают едва ли не космические масштабы. Кто эта «Ты», к которой обращается поэт? Конечно, вечная и неизменная сущность, присутствие которой он ощущал всегда, о чем бы ни писал – о Прекрасной Даме, о любви, о России. Только Она, и никто другой, знает его тайну, его «дальнюю цель», и только Она может понять, простить и увести с кривых, ложных путей.
Но можно ли поручиться, что, когда он писал эти стихи, он не думал и о своей Любе?..
Блок не только принимал все, случившееся с Любовью Дмитриевной. Более того: он возлагал на чужого ребенка какие-то свои затаенные надежды. Ему казалось, что вот сейчас-то жизнь может пойти по-другому. Вопреки тому, что написала Любовь Дмитриевна, люди запомнили его в эти дни «простым, человечным, с небывало светлым лицом». Вот живая сценка: «Блок молчит, смотрит не по-своему, светло и рассеянно. – О чем вы думаете? – Да вот, как его… воспитывать?»
В первый день 1909 года Блок записывает: «Новый год встретили вдвоем – тихо, ясно и печально. За несколько часов – прекрасные и несчастные люди в пивной».
Подошел конец января. Любовь Дмитриевну отвезли в родильный дом. Роды были трудные: хлороформ, щипцы, горячка, боязнь за жизнь роженицы.
Блок в эти тревожные дни выписывает в книжку из «Анны Карениной» (слова Левина): «Но теперь все пойдет по-новому. Это вздор, что не допустит жизнь, что прошедшее не допустит. Надо биться, чтобы лучше, гораздо лучше жить».
Но жизнь не допустила. Мальчик (названный Дмитрием – в память Менделеева) прожил всего восемь дней. Блок в письмах называл его: «наш сын». Он сам похоронил младенца (потом каждый год навещал могилу).
Когда под заступом холодным
Скрипел песок и яркий снег,
Во мне, печальном и свободном,
Еще смирялся человек.
Пусть эта смерть была понятна –
В душе, под песни панихид,
Уж проступали злые пятна
Незабываемых обид.
… А в России наступили совсем черные дни.
Блок заканчивает перевод старой романтической трагедии Франца Грильпарцера «Праматерь». В предисловии к переводу он пишет, что эта мрачная «трагедия рока» передает глубокое чувство реакции, когда «все живое обессиливается мертвым», – чувство, знакомое русскому человеку «во всей полноте».
В голодной и больной неволе
И день не в день, и год не в год.
Когда же всколосится поле,
Вздохнет униженный народ?
Предельного накала достигает блоковская «святая злоба» – ненависть к царизму, кровавому столыпинскому режиму, черной сотне, ко «всякому уничтожению и унижению личности».
Эта злоба – сила творческая и освободительная. Она «разрушает плотины», которые воздвигает мертвое на пути живого. «Злоба – самый чистый источник вдохновения», – помечает Блок на полях, перечитывая Некрасова.
«Современная государственная машина есть, конечно, гнусная, слюнявая, вонючая старость, семидесятилетний сифилитик», а русская революция – «юность с нимбом вокруг лица». Так писал он в феврале 1909 года нововременцу Розанову. Писал о правде революционного террора и лжи казенной церкви: «…я не пойду к пасхальной заутрене к Исаакию, потому что не могу различить, что блестит: солдатская каска или икона, что болтается – жандармская епитрахиль или поповская ногайка. Все это мне по крови отвратительно».
По крови – потому что он внук Андрея Николаевича Бекетова, потому что он с молоком матери всосал дух «русского гуманизма», потому что у него есть право говорить от лица тех, кто не пойдет «ни на какой компромисс» с победившей реакцией.
В пасхальную ночь в Ревеле, где громоздкий православный собор не к месту торчит среди строгой красоты древнего Вышгорода, было написано одно из сильнейших блоковских стихотворений, в котором (как и в стихах «На смерть младенца») звучит богоборческая нота.
Не спят, не помнят, не торгуют,
Над черным городом, как стон,
Стоит, терзая ночь глухую,
Торжественный пасхальный звон.
Над человеческим созданьем,
Которое он в землю вбил,
Над смрадом, смертью и страданьем
Трезвонят до потери сил.
Над мировою чепухою,
Над всем, чему нельзя помочь;
Звонят над шубкой меховою,
В которой ты была в ту ночь.
И здесь – то же острое чувство «незабываемых обид», которые терпит незащищенная человеческая душа (в черновике: «В тряпье покорности и веры ты хочешь скрыть хозяйский стыд? Поверь: бесстыдству нету меры; не счесть бесчисленных обид»). И какое полное слияние громадного и общего – смерти, страданья, «мировой чепухи» – со своим личным, интимным, с шубкой, в которой была его Люба в ту незабываемую ноябрьскую ночь 1902 года, когда все началось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов