Посланник небес, не переставая реветь, обдал Большого дымным
пламенем и, нацелив рога ему в грудь, двинулся вперед.
Плащ выдержал первый напор огня, а быстрые ноги позволили
Гильгамешу увернуться от острых, как шилья, остриев рогатины
Инанны. Большой метнул оставшиеся дубины, стараясь держаться
подальше от рогов и отвлекать внимание чудовища на себя. Однако
струи палящего дыма высушили плащ, он занялся пламенем и, срывая
с себя горящие доспехи, владыка Урука на мгновение оказался
беззащитен. Торжествующе трубя, демон устремился вперед, но так
и не достал Гильгамеша. Энкиду ухватил зверя за хвост, уперся
пятками в землю так, что его жилы затрещали, а на лбу вздулись
вены, и удержал пришельца с небес. Затем палица Созданного Энки
описала короткую дугу и обрушилась на удилище жизни быка.
Из пасти чудовища вырвался уже не рев, а гром. Потоки земли
из-под задних копыт зверя ударили в лицо степного человека. Бык
изогнулся, он хотел распороть рогами мохнатого обидчика, сжечь
его огнем из ноздрей. Но, забыв о Гильгамеше, зверь оставил
открытой свою шею. И Большой вонзил топор как раз в то место,
где горб сходился с затылком быка.
Кровь, похожая на оранжевое пламя, фонтаном ударила из раны. Не
останавливаясь, Гильгамеш нанес удар снова. На этот раз лезвие
топора с хрустом вонзилось в шейные позвонки чудовища. Кровь
ударила еще гуще. Она обжигала, словно жидкая смола. Топорище
вспыхнуло прямо в руках у Большого. Гильгамеш выпустил его из
рук, дуя на ладони отбежал в сторону.
В сторону отскочил и Энкиду. Оставаясь на безопасном расстоянии,
братья наблюдали, как умирает небесный зверь.
Каждая конвульсия чудовища рождала в груди Большого волны
торжества. Некогда, при создании мира, Энки победил Владыку
Засухи. Теперь ему, Гильгамешу, довелось убить нового демона
сухости. Он ощущал в себе радость, которую, наверное, испытывает
божество при рождении нового мира. Когда зверь перестал кататься
по земле, когда последние струйки дыма вырвались из ноздрей
небесного быка, он подошел к туше и с молитвой, обращенной к
Уту, перерезал жилки, все еще бившиеся на горле у чудища.
Последний стон зверя заглушил шум заполнявшей русло Евфрата
воды.
Небо прояснилось, оно наконец налилось привычной жаркой синевой,
посреди которой шествовало ясное, омытое поединком Солнце. Через
ворота выбегали урукцы, оглашая равнину радостными криками.
Утерявшая жизнь, истекающая кровью плоть постепенно остывала.
Теперь Гильгамеш мог положить ладонь на медленно приобретающую
обычный бычий цвет шкуру. Когда из зверя был выпущен огонь, он
превратился в обычного тура, только гигантских размеров.
Горожане, перепрыгивая через трещины, без всякого страха
подходили к нему.
- Подумать только, как бесится сейчас Инанна! - сказал
Энкиду, который, морщась, дотрагивался до обожженных демоном
сухости мест.- Считай, брат, ты опозорил ее уже в третий раз!
Совсем как Агу. Ну, пусть кусает локти!
Гильгамеш, счастливо улыбаясь, кивнул и зажмурился, ощущая
сквозь сжатые веки багряную ласку Солнца. Однако возбужденный
голос мохнатого брата заставил его открыть глаза.
- Смотри, что я придумал! - Энкиду отсек у быка уд и,
потрясая им, обратился к востоку, где по утрам белая звезда
перебегала дорогу Солнцу.- Смотри, плачь! Вот она, твоя сила,
красавица, вот оно, твое естество, у меня в
руке! - отдышавшись, мохнатый повернулся к Гильгамешу. Было
видно, как его распирает смех.- Давай отдадим и удилище, и
Инаннины клубни в храм, где служила Шамхат! Вот так! Пусть
блудницы попляшут вокруг них, пусть устроят поминовение!
6. КУР.
Таких пиров Урук не видел даже во время празднеств, посвященных
Энки. Блудницы старательно плакали над бычачьим удом, а горожане
собрались на самой большой площади, перед храмом Э-Ана, чтобы
чествовать братьев. Дабы уберечься от солнца, соорудили длинные
полотняные навесы, со всех постоялых домов притащили скамьи и
столы. Хотя около Э-Ана поместилась меньшая часть народа,
довольны были все, даже те, кто сидел и пировал прямо на земле,
заполнив прилегающие к площади улицы.
Город очумел от событий, хлынувших на него в этом году. Пожалуй,
размышлять над тем, что произошло, было слишком трудно, поэтому
все спешили воспользоваться возможностью забыться в хмельном
веселии. Если мир переворачивается - отчего бы не отметить это
хорошим праздником! Тем более, что большинство горожан верило:
отныне центр Вселенной будет находиться в Уруке. Вот он, центр,
пьет виноградную влагу. Терракотовая жидкость, покрытая
сиреневыми барашками пены, льется ему на подбородок, на грудь.
Вот он останавливается и, вместо того, чтобы допить чашу,
одевает ее на голову Энкиду, второму центру мира. Брага течет по
мохнатым космам хохочущего великана и урукские средоточия сущего
принимаются тузить друг друга - тузить легонько, играючи, хотя
любой из их ударов мог бы убить обычного человека.
Город не пожалел ни питья, ни еды. Даже если они съедят и выпьют
все запасы, Гильгамешу стоит погрозить небесам кулаком - и
оттуда посыплются пироги, рыба, румяные бока запеченных в золе
барашков. А еще - простокваша, молоко, масло, сливки; все, чем
хвасталась опозоренная Инанна. Урукцы были уверены в этом и,
отправляя в рот очередной кусок, хлопая по налитым пищей
животам, громко хвастались грядущим изобилием.
- Выпьем еще и съедим еще! - запинаясь от сытости,
говорили они.- А потом подойдем к Большому все, разом, и
скажем: "Возьми топор, пробей в небе дыру! Пусть кушанья со
стола богов упадут на город! Пусть завидуют и Ниппур, и Сиппар,
и Киш!"
Если бы они подошли к Гильгамешу, тот без разговоров отправился
бы за топором, поднялся бы на крышу Кулаба, чтобы испытать
остроту земной меди на небесной лазуритовой тверди. Большому
было весело и легко. Он верил, что небо сейчас очень близко.
Стоит протянуть руку - и сожмешь в горсти белую пену облаков.
Небо было близко, боги умалялись. Когда Гильгамеш в этот день
произносил их имена, перед его мысленным взором вставали не
малопонятные могучие образы, а тупые морды глиняных идолов.
Ударишь кулаком - и они развалятся, рассыплются, являя
свою глиняную суть. Таких нельзя было бояться. А где нет страха,
может ли идти речь о поклонении?
Разгульные речи братьев разносились под небесами. Гильгамеш
знал, что боги не могли не слышать их. Но теперь он казался себе
настолько Большим, что ничья ревность не могла его обеспокоить.
Хмельной больше от ощущения переворачивающегося мира, чем от
браги, Гильгамеш пировал далеко за полночь. Лишь когда из-за
восточного горизонта стала подниматься розовая от стыда Утренняя
Звезда, они с Энкиду легли спать.
Спали герои в храме Э-Ана. Раскинулись на ложах под занимающим
полстены изображением священного брака. Мрачная богиня прыгала
над чреслами глуповато закатившего глаза героя, а под ними
скользил огромный змей, смысл которого был забыт еще предками
черноголовых.
* * *
Тяжкий стон разбудил Гильгамеша. Он вытащил владыку Урука из
беспорядочного потока ярких, хмельных сновидений, как взрослый
за руку вытаскивает плещущегося в реке ребенка.
- Кто это? - сев на ложе, воскликнул он.
Сквозь воздушные колодцы на потолке пробивалось золотистое
сияние. Наступал день, но внутри храма еще стояли душные
сумерки. Кряхтели, храпели во сне вповалку лежавшие на полу
пирующие. Тяжелый похмельный покой стоял в Э-Ане. Не обнаружив
стонавшего, Гильмагеш хотел было лечь, но вдруг его взгляд упал
на Энкиду. По членам Большого пробежала дрожь.
Мохнатый лежал с неестественно широко раскрытыми глазами. Тонкие
как игольное ушко зрачки окружали мутно-белые белки.
- Это ты стонал? - пересилив тревогу, наклонился к брату
Большой.
Глаза Энкиду изменились. Зрачки стали шире, во взгляде начал
светиться разум.
- Вот так,- прошептал он.
- Что "вот так"? - спросил Гильгамеш.
- Я думаю, это не было сном.- Лицо Энкиду скривила
гримаса боли.- Там было так светло, что глаза мои болели, а я
не мог закрыть их. Как не хотелось мне этого.
- Где "там"? О чем ты говоришь?
Энкиду приподнялся на локте. Он смотрел на Большого, но не видел
брата. Он полностью находился во власти только что пережитого.
- Они тебя пощадили, Гильгамеш. Но они забирают меня. Ох,
мое сердце! Энлиль держит его в кулаке, скоро он станет
нажимать: все сильнее, до тех пор, пока оно не остановится. Он
посмотрел мне прямо в глаза: его взгляд обжигает, словно дыхание
небесного быка, которого мы убили. Но только во сто крат
сильнее! У меня все внутри болит. Он воткнул в меня раскаленный
металл,- Энкиду откинулся назад и схватился за грудь.
- Как ты мог увидеть Энлиля? - Гильгамеш дотронулся
ладонью до лба названного брата.- Всю ночь ты провел здесь.
Если бы боги хотели напугать тебя, они перебудили бы всех,
сидящих в храме.
- Нет, Гильгамеш. Я исчез отсюда, едва сомкнул веки.
Может быть, тело лежало здесь, но глаза, сердце, дыхание
перенеслись к престолу Ану. Братец, я присутствовал на
суде, который устроили небеса! Ану и Энлиль обвиняли тебя, Уту
пытался защищать. Он говорил, что без их воли, без воли высших
богов смертные не могли бы повергнуть бессмертных, что на
скрижалях грядущего все это давно написано. Но Энлиль ничего не
слушал. Он метал в Солнце молнии. Они как раздувшиеся змеи
впивались в тело Уту. Наш покровитель замолчал. И тогда
заговорил Ану. "Гильгамеш должен быть наказан,- сказал
он.- Но как это сделать? В нем течет кровь богов, а бег ее не
остановить, поэтому пусть в преисподнюю отправится тот, чья
смерть принесет владыке Урука боль". Брат, милый, они больше
не судили тебя, зато они вспомнили обо мне. Энлиль принялся
перечислять мои грехи - и Быка, и гору Хуррум, и хвастливые
речи.- Энкиду закрыл глаза рукой.- Но больше всего они
разозлились из-за двери.
- Дверь? - Гильгамеш ничего не понимал.- Какая дверь?
- Я дал обет Энлилю. Прямо здесь, в храме Э-Ана. Если
Шамхат благополучно разрешится от бремени, я поклялся, что
соберу молодцов, нарублю на горе Хувавы кедров, сплавлю вниз по
течению Евфрата и в священном городе Ниппуре из дерева сделают
дверь для храма громовержца. А на ней высекут мое имя - чтобы
люди знали, кто посвятил это чудо богу. Брат, теперь я понимаю:
я не обет давал небу, я хвалился силой. Хотел подарить
ниппурскому храму украшение, сделанное из священных деревьев
Энлиля. Хотел пробраться в его сад, унести любимую его
драгоценность, а потом хвалиться: вот, мол, как я умею служить
богам! . . Будь проклят мой язык, произнесший эти слова!
Энлиль гневался, топал ногами, громадные тучи сталкивались над
моей головой, высекая перуны. А потом громовержец закричал:
"Вот он, Созданный Энки, смотрит на нас! Лишим его света и
воздуха! Лишим воды и пищи! Лишим очага жены и брата! Пусть
Эрешкигаль тешится над его телом, пусть бледные черви сделают
кости мохнатого голыми! Смотри мне в глаза, Энкиду, читай свою
судьбу!"
Степной человек откинулся назад. Теперь он закрывал глаза обеими
руками.
- Его взгляд выпил мое сердце.- Голос Энкиду стал
глухим, словно он доносился из-под земной толщи.- У меня нет
сил бороться с болью. Я умру, братец, умру вместо тебя. Боги
желают закласть меня, как ты закладываешь ягненка перед алтарем
Энки. Когда твой нож разрезает ему горло, ты говоришь: "Вот
я, Энки и Энлиль, вот моя кровь!" Так же и мне придется
говорить, спускаясь в преисподнюю: "Я - ягненок! Я - кровь
Гильгамеша!"
Тело мохнатого затрепетало, как весенняя степная трава при
первых дуновениях жгучего летнего воздуха. Превозмогая оторопь,
в которую его ввели слова Энкиду, Большой положил ему руки на
плечи и легонько встряхнул.
- Приди в себя! Не причитай, словно старый жрец-скопец,
которому приснилось, будто у него выросло мужское корневище.
- Мне никогда раньше сны не снились,- плачущим голосом
напомнил Энкиду.- Это не сон.
- Да приди же в себя! - Гильгамеш встряхнул его еще
раз.- Ты мужчина. А губы твои дрожат как у ребенка. И грудь
твоя болит не из-за перунов Энлиля, а потому, что вчера было
выпито много. Хочешь, возьми гусиное перо, пощекочи в
горле - боль выскочит сама собой! Или наоборот, выпей еще,
проспись, отлежись, это лучшее лекарство от наваждения! Тут
жаловаться богам не надо, похмелье - это человеческое, человек
справляется с ним сам.
- Это не похмелье.- Губы у Энкиду не дрожали, но из глаз
текли тусклые ручейки слез.
- Похмелье, я говорю - похмелье! - убежденно сказал
Гильгамеш.- Когда тебе довелось толковать мои сны, ты говорил
разумные речи. Стоило тебе самому увидеть сон - поддался
панике. На кого сны не навевали тоску? Судьба человека состоит в
том, чтобы тосковать и удивляться:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27