Но за родителей — ур-рою!
Я подумал так, и тут же вспомнил, как собирался за Сошникова урыть Бережняка — и как сегодня едва не принялся этому Бережняку вытирать слезы и сопли…
М-да. Я опустил газету.
— Катечка, — сказал я ласково, — вот тут у нас обнаружилась небольшая неувязочка. Пойдем глянем. Надо срочно ее…
Нет, не получалось. Она меня просто не слышала.
— Антон Антонович, что же это такое?
— Классовая борьба, Катя. Или межцивилизационная. Борьба, словом.
— Какая ещё борьба? — Юмор до неё тоже пока не доходил. — Да как они… как они смеют! Вы же… вы…
И она лихо разрыдалась, без колебаний кинувшись мне на грудь — и уткнувшись в шею будто разбрызгивателем включенного на всю катушку душа. Я принялся ласково гладить её по голове. Чего-то перебор плачущих у меня сегодня, подумал я мельком, а сам все не мог перестать гадать совершенно вхолостую: кто? Кто? Катечка бессвязно лепетала, давясь слезами. Кажется, она мне пыталась объяснить, какой я замечательный и как меня в «Сеятеле» все любят.
Надо же.
Когда девочка начала успокаиваться, я перестал гладить её по роскошной прическе, опустил руки и стал просто с некоторой неловкостью в душе и в позе ждать, когда наше положение станет менее предосудительным для постороннего наблюдателя. Каковой, к счастью, отсутствовал.
— Катя, — сказал я потом, — а Катя.
— Да, Антон Антонович.
— Я ведь не шучу насчет неувязочки. Нам буквально в несколько часов надо всю документацию привести в идеальное состояние. Чтобы комар носу не подточил. Бог знает, вдруг нагрянут.
— А?
— В чем бы нас ни обвиняли — в государственной измене, в тоталитарном культе, в свальном грехе — проверять все равно в первую голову начнут финансы.
— А?
— Сейчас ты посмотришь, что я уже выявил, а потом общий сбор, пятиминутная летучка — и аврал. Полную явку обеспечивать будешь ты.
— Слушаюсь, Антон Антонович, — неожиданно по-военному ответила она и шмыгнула носом. И мы наконец разлепились. А потом она опять шмыгнула носом и сказала: — Вы только не сомневайтесь. Мы за вас в огонь и в воду.
— А уж я-то за вас… — начал было я, ещё не зная, как продолжу фразу, и чувствуя, что у меня от усталости и обилия колотящихся вокруг меня эмоций начинает свербеть в носу, будто и я готов зарыдать. Но она меня прервала:
— А вы не должны быть за нас. Вы должны быть за всех тех, кого мы лечим. А мы — за вас.
— Кончай философию, начинай приседание, — сказал я, чтобы в носу перестало свербеть. И Катечка ответила, безнадежно попытавшись прищелкнуть каблуками:
— Цум бефель!
Вот тут меня все-таки пробрало — не слезами, так хохотом. Совершенно, должен признать, истерическим. Меня скрючило и повело по кабинету зигзагом.
— Катя! Ты только… ты… — я обессиленно тыкал пальцем в стиснутую в кулаке газету и не мог ничего сказать мало-мальски связно. — Ты, если вдруг комиссия какая придет… не шути по-немецки! Мы ж и так уже Гитлеру наследники!
Она растерянно похлопала глазами, не сразу врубаясь — и тоже начала хохотать.
Вот это было красиво. Хохотать ей шло.
Наверное, смеяться идет всем. К сожалению, не всем удается.
— Мы их под суд отдадим! — так я закончил свою пламенную речь. — Просто и аккуратно, всех под суд. И поскольку они ничего доказать не смогут, я с сегодняшнего дня объявляю конкурс на лучшее использование пяти миллионов рублей, которые мы с них взыщем по суду в качестве компенсации морального и делового ущерба. Мой вариант: поездка всей компанией на Канары.
— Пять миллионов ещё на пути туда, над океаном кончатся, — серьезно внес поправку грамотный Борис Иосифович. — И нас выкинут из самолета.
— Нет проблем. Богдан Тариэлович, уточните стоимость четырех путевок на Канары, чтобы я знал, сколько с трепачей требовать.
— Будет сделано, — кивнул дед Богдан. Он даже перестал сыпать импровизами, настолько был выбит из колеи прочитанной мною вслух статьей.
В душе я не был так уж уверен, что борзописцы ничего не смогут доказать. Все зависело от того, какова утечка. Грубо говоря, кто стукнул. И собирается ли стучать дальше, продавая, быть может, подробность за подробностью в обмен на дополнительные выплаты.
Но внешне оптимизм из меня так и брызгал. И Катечка мне подыгрывать вдруг взялась — то ли я и впрямь её вполне успокоил и, по сути, мозги ей запудрил иллюзией пустячности происходящего, а то ли, поплакав у меня на плече, она вообразила, что нас теперь связали некие невидимые узы, и принялась в качестве особо доверенного лица помогать мне ободрять остальных. Не знаю. Даже с даром Александры не всегда разберешься в чужой душе. Особенно если в ней переживания сложные, человеческие; не то что крысиные вчера у Жаркова: замочить! сбежать! мелок скорей из дома вынести!
Стреляя глазками, с игривостью необычайной, она спросила:
— А вас, Антон Антонович, жена отпустит на Канары с нами и без себя?
— А мы ей не скажем, — мрачновато ответствовал я.
Действительно, при той интенсивности общения, что у нас установилась в последнее время, Кира вполне могла не заметить моего отсутствия в городе в течение, скажем, недельки, а то и двух.
Дед Богдан, когда все стали расходиться, задержался и буквально с отеческой заботой спросил вполголоса:
— Супруга видела?
Я неопределенно повел головой.
— Вы бы не показывали ей, Антон Антонович. В её положении такие стрессы совсем ни к чему.
Я только через мгновение вспомнил, что днями по секрету рассказал ему об ожидающемся прибавлении семейства — и едва на стену не полез с воем.
— Попробую, — пообещал я.
Когда экипаж занял места по боевому расписанию, я взялся было за телефон, чтобы под теми или иными предлогами («Старик! Сто лет не виделись! А не раздавить ли…»; «Красивая женщина, а красивая женщина! Ты как насчет повидаться? Розочку хошь?») прямо отсюда обзвонить весь спецконтингент и попробовать выяснить место утечки. Я от потрясений уже худо соображал и мысль была, надо признать, не самая умная. Потому что, если бы кто-то к моему телефону уже подключился, он, как бы я ни шифровал разговор, просто судя по тому, кому именно я звоню, уяснил бы круг сопричастных и пошел копать дальше уже не вслепую, а со знанием дела; а если подключившихся не было, то и шифровать тему было ни к чему. Начав набирать номер, я это все-таки сообразил — и замер с трубкой возле уха и трясущимся пальцем над клавкой. А потом медленно положил трубку на место. Нет, это не метод. Не стоит суетиться; что произошло — то все равно уже произошло.
Одним словом, я начал трудиться над тем же, на что сориентировал остальных. И трудился часа два. Потом понял, что — все. Мягко говоря, не выспался я сегодня.
Было около четырех, когда я попрощался с коллегами; все наперебой старались меня как-то ободрить и снять с меня какую ни на есть пушинку. Бероев так и не звонил, и я уже не хотел его дергать сам. В конце концов, наше вчерашнее единение могло оказаться и преходящим. Все ж таки он полковник, да ещё из Гипеу. Мало ли, может, уже гнушается. Хотя с утра звонил и раскрыл, в общем-то, оперативный материал, демонстративно и подчеркнуто…
Ладно. Домой.
Под низким клубящимся небом, в исподволь меркнущем сером свете, на пронизывающем ветру возле моего дома толпился народ. С лозунгами. С пивными бутылками в руках и возле уст, естественно. В основном жвачная молодежь, но и пожилых хватало. Демонстрация была из нешибких, человек восемьдесят, от силы девяносто, но — демонстрация. На одном из упруго скачущих по ветру длинных транспарантов, который, надрываясь, держали за концевые шесты сразу двое, я промельком углядел свою фамилию и три восклицательных знака.
Игра шла по нарастающей.
Я медленно проехал мимо, постаравшись никого не потревожить, и сделал кружок вокруг дома напротив. Парусящий транспарант напомнил мне картинку четырехлетней давности, пойманную в первопрестольной нашей, в Москве. Я шел через любимый свой мостище между гостиницей «Украина» и трехлепестковым небоскребом, который с легкой руки па Симагина иначе как сэвом не называл; прямо по курсу у меня был Калининский проспект, гордость шестидесятнической архитектуры — а в столице происходил какой-то очередной саммит-муммит, и город принарядился по этому поводу. Дул свежий апрельский ветер, солнце блистало, и по обеим сторонам моста, над каждой секцией парапета, радостно плясали на ветру российские флажки — все, как солдаты на смотру, слева направо. И тут, с удовольствием подставив лицо сияющей весенней голубизне и невольно глянув выше обычного, я аж с шага сбился. Я все понимаю, бывает ветер низовой, по реке — и бывает верховой, на высотах, и совсем не обязательно они совпадают по направлению — но. Это все скучная наука. А зрелище было мистическое. Зрелище было символическое. Зрелище было достойно, вероятно, элевсинских мистерий — о коих никто ничего толком не знает, но все сходятся: впечатление они производили неизгладимое.
Над Белым Домом, что сахарно сиял слева за рекой, гордо реял один громадный главный российский триколор, и реял он СПРАВА НАЛЕВО! Точнехонько в противоположном направлении! Прямо против ветра!
Что тут добавишь…
И никто, кроме меня, не обращал на чудо внимания. На меня обращали — чего это тут, дескать, человек памятником работает, когда надо бегать и дела варить. А на фантасмагорию — нет. Глаз поднять некогда. А может, видели да ничего особенного не усматривали.
Минут пять я стоял, не в силах двинуться дальше; и многое мне в те минуты открылось.
Ладно, это к слову.
Оставив машину поодаль, я пешком приблизился к демонстрантам. Они стояли довольно смирно — уже скучали. Курили. Мерзли и ежились. Хлебали «Афанасия», и «Калинкина», и «Бочкарева», и прочее. На них отчаянно лаял выведенный на прогулку симпатичный эрдель из сорок седьмой квартиры — впрочем, избегая приближаться; хозяин эрделя делал вид, что ничего не замечает. Молодая мама с коляской — кажется, с пятого этажа, не помню, как звать, но здороваюсь, — торопливо катила к парадному и испуганно оглядывалась.
У демонстрантов в тылу, привалившись задом к капоту джипа, из открытой задней дверцы которого неаккуратно торчали черенки ещё не розданных лозунгов, покуривал ражий парень. Сигарета то и дело срывалась искрами в ветер. Увидев меня, одиноко и неприкаянно бредущего мимо в своей куртяжке — руки в карманах, чтоб не мерзли, голова не покрыта — парень сделал широкий приглашающий жест.
— Эй, умник!
Я подошел.
— Работаете? — спросил я. Он заржал.
— Ну! Кто с лопатами — а мы с плакатами! Бабки нужны?
— Конечно, — в сущности, вполне искренне ответил я.
Он с готовностью отшвырнул недокуренную сигарету и, чуть развернувшись, принялся неспешно и барственно, даже с некоторой брезгливостью дергать один из черенков.
— Тогда поработай с нами. Сейчас слоган тебе дам, погодь…
— А санкционирована демка-то ваша?
— Не дергайся, все схвачено. Оплата почасовая…
Плакат за что-то зацепился. Парень лениво продолжал дергать.
— Из своего кармана платишь? — спросил я.
— Зачем? Хорошие люди платят, денежные… Ради прав человека кому хочешь яйца вырвут. Да помоги, что ли — видишь, не лезет.
Я не вынул рук из карманов.
— А почем?
— Не дергайся, говорю. Ты в своем институте за год столько не заработаешь, сколько у меня за вечер.
Он безошибочно опознал во мне высоколобого. Классовое чутье.
— А чего демонстрируем-то?
— Вот умник! Тебе что за половая разница? Маньяк тут живет какой-то, с кодлой ходит по улицам и из людей психов делает, а менты, суки, его арестовывать боятся, он с эфэсбэшниками снюхался. Газеты читай!
Я достал из внутреннего кармана газету и показал ему свою фотографию. Уже глядя то на нее, то на меня, он на автомате ещё несколько раз дернул черенок, с каждым движением все слабее, как бы засыпая; доходило до него медленно. Потом сказал:
— Ёб-тыть!
И заржал, совершенно не смущаясь. И совершенно беззлобно.
— Ну, тогда проваливай! Тебе тут не обломится.
Я вот думаю теперь, уже зная о судьбе Бережняка: а хватило бы духу воздать себе тою же мерою хоть кому-нибудь из тех, кто когда-то действительно от души, честно, и даже несколько рискуя собой, начинал критиковать недостатки своей страны, чтобы она избавилась от них и сделалась лучше… и вдруг с удовольствием обнаружил, что за это зарубежные единомышленники зовут их погулять по Елисейским Полям, подкладывают им валютных премий — за свободу мышления, защиту человеческого достоинства, личное мужество и не перечесть ещё за что; и целые партии от них заводятся, и свежеиспеченные отечественные миллионеры начинают уважительно прибегать к их услугам… И в обмен ожидают лишь одного: жарь дальше! Не задумываясь, до чего язык дотянется! Концлагерь! Царство тьмы! Оплот насилия! Грядет диктатура! Непреходящая угроза мировому сообществу!
И они жарят, с каждой новой поездкой и новой премией радостно и гордо чувствуя себя все более свободными и мужественными…
Впрочем, какова тут ТА МЕРА?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов