А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Роли мы помним… Сегодня ребята поминали: хорошо бы посмеяться…
Пришел Иван Ильич и, разумеется, восхитился: «Великолепная идея! Недельку здесь постоим… Замечательный будет праздник ребятам!..» Удивительный был человек Иван Ильич, – ничто в нем не могло затуманить жизнерадостности: раз Даша около него, – значит, мчимся полным ходом к счастью… Как в те далекие, синие, ветреные июньские дни на пароходе…
Так Даше и не удалось послушать в сумерки, как бьется сердце у любимого человека, подобраться осторожно, будто кошачьей лапкой, к его затаенным мыслям… Да и было ли у него затаенное? Да и зачем оно тебе, Даша? Иван Ильич – просто щедрый человек, все, что есть у него, до последнего, – бери… И лицо его, огрубевшее от морозов и ветра, – простое, как солнце… Ах, все бы обернулось по-другому, если бы у Даши, в нежной тьме ее худенького тела, зачалась добрая жизнь, плоть от его плоти…
Труппа начала репетировать. Что это были за муки! Даша молча плакала, артисты стыдились глядеть в глаза друг другу. Огрубели, ожесточились, застудили голоса… Помог Сапожков, – прочел доклад о происхождении театра вообще, где доказал, что театр свойствен даже некоторым птицам и животным, например, лисице, которая «мышкует», то есть поймает мышь и устраивает с ней перед лисенятами настоящее представление: и подпрыгивает, и навзничь опрокидывается, и ходит на лапках, крутит, хвостом… Труппа ободрилась, и дело понемногу пошло на лад. В школе сколотили помост, размалевали холсты. Рампу устроили из сальных плошек. Пропавшие в походе фраки и сюртуки, – те, что Иван Ильич еще на хуторе реквизировал у проезжего адвоката, – неожиданно отыскались в обозе.
И наконец настал этот день: только закатиться солнцу, – по станице проехал на артиллерийской сивой лошади красноармеец (выдумка Ивана Ильича), затрубил в медную трубу и начал кричать: «Граждане и товарищи, представление „Разбойников“ Шиллера начинается…»
К школе сбежалась вся станица. Крыльцо и вход в зал штурмовали так, что туда вваливалась люди с выпученными глазами, без шапок, без пуговиц… Те, кто не попал на представление, недолго горевали. Над станицей стоял молодой месяц в глубоком предвесеннем небе. Перед школой залились гармошки. Красноармейцы удивляли недавно замирившихся казачек любимой песней: «По небу полуночи ангел летел…» Знакомились, а там уже пошли и шутки, – «ласки в глазки, а поцелуй в роток…» А то еще и так: «Военному человеку жениться – не чихнуть, можно и подождать».
Публика в зале поначалу грохала хохотом, узнавая в размалеванном старике, с волосами из пакли, в балахоне, перефасоненном из поповской рясы, – красноармейца Ванина… «Он это! – кричали. – Давай, Ванин, жги, не бойся…» Когда особенными, ползучими шагами из-за полога в кулисах появился человек в мешковатой одежде с двумя хвостами, в бабьих чулках, – зубы все на виду, глаза врозь, – и зашипел по-змеиному. «Папаша, здесь я, ваш верный сын, Франц», – публика тоже сразу узнала Кузьму Кузьмича и легла со смеху…
Даша за кулисами, схватившись за виски, повторяла Сапожкову:
– Это конец, это чудовищный провал, я так и ждала…
Но артисты преодолели веселое настроение в зале. Публика всех узнала и начала слушать. Латугин подходил к дымно горящим плошкам, – они озаряли снизу его могучее лицо, с наклеенной из бараньей шерсти бородкой, с бешено изломанными бровями, – стиснув руки на груди так, что трещал черный адвокатский сюртук, он говорил сильным голосом:
– «О, если бы я мог призвать к восстанию всю природу, и воздух, и землю, и океан, и броситься войной на это гнусное племя шакалов…»
Тут уже публика затихла, понимая, к чему клонится пьеса.
Декорации не меняли, перестановок особенных не делали. Перед началом каждой картины сквозь занавес просовывался Сергей Сергеевич, – лицо у него улыбалось, будто он знал что-то особенное:
– Картина третья. Представьте роскошный замок графов Моор. В окно льется аромат из сада. Прекрасная Амалия сидит в своей комнате…
Лицо его, освещенное плошками, пряталось. Занавес раздвигался. Никому и не хотелось признавать в этой гневной красавице в широкой юбке, в пестреньком платке, завязанном косынкою на груди, – румяной, кудрявой, с глазищами во все лицо, – Анисью Назарову из второй роты.
Заговорила она низко, с дрожью, будто запела, кулачишком застучала по столу на Франца: «Прочь от меня, негодяй…» И пошла пьеса, как волшебная сказка, что в детстве, в зимние вечера, бывало, рассказывает дед, а ты слушаешь, свесив голову с печи…
Кузьма Кузьмич боялся за одно место, где Амалия ударяет его по щеке. У нее все же, при ее мечтательности, рука была красноармейская. Кузьма Кузьмич шепнул ей: «Легче…» Она же ото всей души: «О бесстыдный клеветник!» – размахнулась, будто вся тяжесть прошлой жизни легла в ее руку, и ударила, – Кузьма Кузьмич отлетел в кулису. Но никто не засмеялся. Из публики крикнули: «Правильно…» И все захлопали, потому что каждому хотелось так же стукнуть негодяя.
Потом она сорвала с шеи бусы, бросила их, растоптала:
– Носите вы золото и серебро, богачи! Пресыщайтесь за роскошными столами, покойте члены свои на мягком ложе сладострастия!. Карл! Карл! Люблю тебя…»
Сергей Сергеевич, ведя за собой занавес, улыбаясь, многозначительно сказал: «Антракт…» Анисья, подойдя за кулисой к Даше, прижалась к ней, уткнула лицо ей в грудь, мелко дрожа в ознобе:
– Не хвалите меня, не надо, не надо, Дарья Дмитриевна…
Дальше спектакль пошел самокатом. В первом акте актеры вспотели, напряженные мускулы у них обмякли, стиснутые голоса стали человечными, и плевать уж им было, если чего и не расслышали от суфлирующего свистящим шепотом Сергея Сергеевича, – не стесняясь, сочиняли свое, хлеще, чем у Шиллера, во всяком случае – доходчивее.
Публика осталась очень довольна спектаклем. Телегин, сидевший рядом с комиссаром в первом ряду, несколько раз прослезился; Иван Гора, которому полагалось быть сдержанным, шумно сопел носом, будто во время какой-нибудь удачной военной операции. И в особенности довольны были артисты – не хотелось раздеваться, разгримировываться, впору было начинать второй сеанс, не глядя на то, что уже по всей станице кричали петухи.
Праздник кончился. Затихли песни и гармошки, лишь кое-где хлопала калитка. Отпели и петухи. Станица спала. По улице медленно шла Анисья, рядом – Латугин, в шинели, накинутой на одно плечо, – ему все еще было жарко.
– Да, Анисья, да, чудно… Идешь ты в этой скорлупе в своей, в шинелишке, а я сквозь нее тебя вижу… Не подходят обыкновенные слова, и не хочется их тебе говорить…
Шли они в конец станицы, туда, где степь вдали сливалась с темнотой. Месяц высоко забрался в почерневшее небо. А перед Анисьиными глазами все еще горели плошки, за ними в горячо надышанной темноте каждое ее слово с силой отзывалось, и оттуда шли к ней взволнованные вздохи, и было в этой ее силе бездонное, небывалое, женское. Ей приятно было слушать Латугина…
– Многих я знал, краля моя… Да ну их всех к черту… Такой не встречал… Зарезался я, – хочешь слушай, хочешь нет…
Он остановился, и она остановилась. Он обнял ее, – шинель с его плеча упала на снег. Долго, сильно поцеловал Анисью в холодноватые губы. Отстранив, глядел в ее будто равнодушное лицо со щеками, подрумяненными свекольным соком. А она – не на него, подведенные глаза ее глядели на месяц.
– Вот она где, мука моя! Ну, ладно…
Он поднял шинель, и они опять пошли…
Этой ночью Даше тоже не спалось. Опираясь локтем о подушку, она говорила:
– Я понимаю – сейчас это неосуществимо… Но, послушай – Анисья у нас есть, Латугин у нас есть. Кузьма Кузьмич – это просто талант. Это Яго… Мы будем ставить «Отелло»… Пополним труппу, завтра же ты дай приказ по полку… Увидишь – в дивизии, в корпусе будем играть… Но необходимо, во-первых, сохранить наши декорации… Поговори с комиссаром, пусть он выделит нам специальные подводы… А как слушали! У меня было впечатление, что зритель – это губка, впитывающая искусство…
– Ты права, права, – отвечал Иван Ильич. Заложив руки за спину, в рубахе распояской, без сапог, в мягких чеботах, которые ему Даша купила у казачки, он ходил, каждый раз заслоняя большим черным телом огонек на столе, и почему-то Даше это было неприятно. А когда доходил до окошка, оборачивался и огонек освещал его красноватое, крепкое, как из бронзы, улыбающееся лицо, – у Даши тревожно стукало сердце.
– Ты права… Русский человек любит театр… У русского человека особенная такая ноздря к искусству. Потребность какая-то необыкновенная, жадность… Скажи – полтора месяца боев, истрепались люди – одна кожа да кости, ведь так и собака сдохнет… При чем тут еще Шиллер? Сегодня – будто это тебе в Москве премьера в Художественном театре. А возьми Анисью!.. Ничего не понимаю, – настоящий самородок… Какие движения, благородство… Какие страсти! Красавица при этом.
Размахивая руками, он опять заслонил свет. Даша сказала:
– Иван, ты можешь не ходить по комнате?..
В голосе ее было давно, давно им не слышанное раздражение: облокотясь о подушку, она глядела пристально потемневшими глазами. Иван Ильич сразу осекся, подошел к постели, присел на край. Не скрываясь, струсил.
– Иван, – и она села в постели, – Иван, я давно хотела тебе задать один вопрос. – Она быстро провела пальцами по глазам. – Это очень трудно, но я не могу больше…
По его лицу она увидела, что он понял – какой будет этот вопрос, и все же она сказала, потому что тысячу раз повторяла его про себя:
– Иван, ты уже совсем не считаешь меня за женщину?
У него начали подниматься плечи, он пробормотал невнятное, взялся за голову. Даша пронзительно глядела на него, у нее еще была какая-то надежда… Неужели это приговор?
– Даша, Даша, так не понимать… Все-таки нужно быть великодушной.
– Великодушной? (Вот он – приговор!..)
– Я тебя, Даша, так люблю… Ты меня можешь ненавидеть… Хотя, в сущности, не знаю – за что?.. Органически, так сказать, отталкиваться… Это не очень понятно… Полюбил я тебя на всю жизнь, тяжело ли мне, легко ли, это – честное слово – не важно… Сердце мое со мной, так и ты со мной… Живи покойно, будь счастлива…
Даша, слушая, трясла головой, он, морщась, с усилием говорил:
– Почему-то я всегда представлял твои бедные ножки, – сколько они исходили в поисках счастья, и все напрасно, и все напрасно…
Даша выпростала из-под одеяла голые худенькие ноги, соскочила на земляной пол и, подбежав, погасила огонек на столе.

Иван Гора, вернувшись с Агриппиной со спектакля, зажег огарок и просматривал накопившиеся за день разные бумажонки, – такая у него была привычка: прежде чем лечь спать, привести все в порядок. Агриппина, не снимая шинели и шапки, сидела в стороне от него, на лавке около двери.
– Ты тоже ничего себе сыграла, – говорил он, зевая и поскребывая шею. – Не расслышал я, что ты там пропищала, ролишка-то уж очень маленькая… Но – Анисья, Анисья! – Опустив нос к свечке, усмехаясь, он листал бумажки. – Чересчур она, пожалуй, как это говорится по-вашему, юбкой вертела – мужика чувствует, это у нее есть… Поберечь ее нужно, поберечь… А что думаешь – мало таких революция наверх вытянула? В этом все и дело… На этом все и спланировано, народ не серый, нет… Богатый народ… Воюем-то уж больно расточительно… Машин бы нам надо… Вот прочти… – Он разгладил один из листков. – Захватили мы танк голыми руками… Ведь это же варварство… Будь у меня сын, – я бы ему, сопляку, на груди выжег: помни, не забывай, кому обязан счастьем, чьи кости в бурьянах белеются…
Агриппина, прислонившись к стене, закрыв глаза, сжав губы, вспоминала самое жалобное про себя, что могло припомниться… Как Иван Гора лежал ночью в степи, не шевелясь, не дыша, и ей было все равно тогда – живой он еще или уже мертвый. В винтовке у нее осталась последняя обойма… Агриппина не захотела уйти с другими, уж его-то она не бросила в той степи, ночью… Жалко, что там с той поры не валяются белые косточки Агриппины…
– Ты что спать не ложишься, Гапа?
Иван Гора заслонился ладонью от свечи и всмотрелся, – у Агриппины текли слезы из зажмуренных глаз, часто капали с длинных ресниц, черные брови высоко были подняты… Он собрал в полевую сумку листочки, подошел к Агриппине и присел на корточки перед ней.
– Ты чего, глупая… Устала, что ли?
– Жги, жги ему грудь, учи его, учи про белые косточки…
– Гапа, чего ты несешь?
Она ответила девчоночьим отчаянным голосом:
– На втором месяце я… Не видишь ты ничего… Знаешь одно – Анисья, Анисья…
Иван Гора тут же и сел у ног Агриппины. Рот у него самостоятельно раздвинулся, как у глупого…
– Гапа, а ты не врешь? Гапа, счастье какое, – неужто беременна? Милая ты моя, желанная, Гапушка…
И когда он так сказал, она – уже низким, бабьим голосом:
– Да ну тебя, уйди с глаз долой…
Потянулась к нему, обняла и припала, все еще всхлипывая, с каждым разом короче и слабее…

Третий разгром атамана Краснова под Царицыном вызвал оживление всего Южного фронта, нависшего тремя армиями – Восьмой, Девятой и Тринадцатой – над Доном и Донбассом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов