А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Отец часто отпускал его на охоту, и тот приносил нам подстреленных зайцев. Зайчатина была крупным подспорьем в питании. Кроме того, отец доставал где-то рыбий жир, и на нем мать жарила картофель. Это было очень вкусно.
Отец занимал на станции какую-то важную должность, имеющую отношение к железнодорожному транспорту. К нему часто приходили военные, всё командиры; он часто ездил в Бологое. Но все же личного времени у него здесь было куда больше, чем когда он служил в военных городках.
Однажды он принес мне белые деревянные кубики, нарисовал на них буквы и стал учить меня грамоте. Я становился на колени перед маленьким зеленым табуретом, опершись на него локтями, а отец ходил по комнате и время от времени наклонялся надо мной и передвигал на табурете кубики, называя буквы. Потом он сам кубиков уже не трогал, а только диктовал слова, которые я должен составить. Не помню, сколько таких уроков он преподал мне, но, по-видимому, именно тогда я и освоил чтение, потому что по букварю учиться мне в дальнейшем не понадобилось.
Но все же с Куженкином у меня связаны не «читательские», а, так сказать, устные воспоминания. Там отец не раз повторял для меня не знаю чьи стишки, которые начинались так:
Повар сливочки слизал
И на кошечку сказал.
Оклеветанную кошечку судят, велят отрубить ей голову. В этом месте я начинал плакать, затыкал уши, хоть и знал уже, что все кончится хорошо: невиновность кошечки будет доказана и не ей, а повару за его клевету оттяпают голову. Должен сознаться, что это суровое торжество справедливости мне очень нравилось.
Да и позже мне (умозрительно) нравились такие жесткие, прямые решения в отношении тех, кто поступает плохо, жестоко с другими. Однажды – это было уже по возвращении нашем в Ленинград – бабушка одернула меня, нарушила прямолинейность моих суждений и осуждений. Мне попалась приключенческая книжка, где среди прочих персонажей был и палач, и его к концу повествования автор оставил в живых. Я заявил, что самолично бы отрубил этому злодею башку. Тогда бабушка Аня сухо сказала мне:
– Чтобы казнить палача – нужен новый палач… Значит, ты тоже хочешь стать палачом? А потом…
Она замолчала, предоставив мне самому логически развить это «потом».
Но вернусь в Куженкино. Там мать часто читала на память стихи. Я запомнил тогда только четыре строчки:
Мухи, как черные мысли, весь день не дают мне покоя,
Жалят, жужжат и кружатся над бедной моей головою.
Сгонишь одну со щеки, а на глаз уж уселась другая,
Некуда спрятаться, всюду царит ненавистная стая…
Через несколько лет я наткнулся на это стихотворение в книжке Апухтина, прочел целиком – и удивился: почему мне из многого, что декламировала мать, запомнилось именно это четверостишие? Быть может, эти строчки были привязаны мною к каким-то окружавшим меня реальным вещам, может быть к самым обыкновенным летним мухам, – вот и влетели в память? Мы иногда запоминаем отвлеченное благодаря тому, что подсознательно связываем его с какими-нибудь простыми, преходящими событиями и впечатлениями. Потом эти простые, первичные вещи память отбрасывает, как садовник убирает подпорки, когда посаженное им дерево прочно укоренилось в почве; или как строители снимают опалубку, когда бетон затвердел и сооружение обрело монолитность.
В начале этой главы я сказал о паровозных гудках. Однако помню я только впечатление от гудков, а как звучат они, не помню. У меня очень скверная звуковая память, и мир прошлого для меня беззвучен. Зато я хорошо запоминаю цвета и оттенки. Возле деревянной лестницы, ведущей со второго этажа вниз, располагалась прихожая, где было две двери. В ту дверь, что вела в кухню, вместо филенки было вставлено матовое стекло, по которому шли синие, зеленые и розовые геометрические узоры, тоже непрозрачные, матовые, не очень яркие. Перед этой дверью я мог стоять часами, радостно выпучив глаза на такое чудо искусства. И позже, когда мы уехали из Куженкина, это расписное стекло долго-долго оставалось для меня эталоном красоты.
С той поры миновало больше пятидесяти лет. Не скажу, что я стал знатоком живописи, но я хорошо знаю наши картинные галереи, побывал в Лувре, дважды смотрел Дрезденскую галерею; в моей скромной библиотеке нашлось место и для книг по искусству – а все-таки куда-то в самое донце памяти невыцветающими красками впечатано и это дверное стекло. Иногда вспомнишь его – и время сразу становится объемным, и жизнь предстает в детски праздничном свете.
Таковы мои впечатления о Куженкине. Много позже мать мне рассказала: в Куженкино ехать отец не хотел, такое передвижение по службе он воспринял с обидой. Его назначили на это более спокойное и легкое место потому, что был он уже серьезно болен. И на самом деле, здесь его здоровье улучшилось. Но только временно.
13. В Старой Руссе
Документы – это протезы памяти.
В моем домашнем архиве хранятся некоторые бумаги давних лет. Не буду сейчас погружаться в минувшие века (самая старая дата под одним из семейных документов – 26 июля 1728 года). Оглянусь в прошлое всего на полвека.
Передо мной четвертушка шершавой бумаги. Синеватый расплывчатый машинописный шрифт. В левом верхнем углу: «КОМАНДИР СТРЕЛКОВОГО ПОЛКА. 19 сентября 1919 года. Д. Кр. Армия». Ниже – лиловая печать. Дальше идет текст. Переписываю его, сохраняя стилистические особенности.
Настоящим удостоверяю что тов. Шефнер Сергей Алексеевич проживавший (следует наш полный петроградский адрес) призван в действующую армию во вверенный мне полк, а потому его квартира и находящиеся в ней имущество как защитника родины наводятся под охраной декретов Совета Народных Комиссаров.
Что подписью с приложением печати удостоверяется.
Командир полка (неразборчиво; похоже, что Чистяков).
Адъютант полка (совсем неразборчиво).
Эта бумага, как явствует из надписи в правом верхнем углу, адресовалась в Домовый Комитет Бедноты, но хранилась она у бабушки. После ее смерти в 1927 году документ находился у матери. Мать умерла в 1942 году, а в 1946-м, вернувшись из армии, я разобрал уцелевшие бумаги и в числе других нашел эту справку. Из нее видно, что с сентября 1919 года отец служил в Старой Руссе. Слова «действующая армия» понимать буквально не следует: по-видимому, в те годы все части Красной Армии, вне зависимости от их дислокации, аттестовались как действующие. Из пенсионных документов матери и с ее слов я знаю, что отец тогда занимал должность товарища (то есть помощника) командира полка. По-видимому, он был помкомполка по связи, потому что из другого документа, датированного 12 октября 1920 года, видно, что отец был начальником полковой школы связи (Кадра Новгородского Территориального Полка г. Старая Русса).
По переезде в Старую Руссу мы первое время жили в казарме, занимая угловую комнату в первом этаже. Странная то была комната: очень длинная и очень узкая, прямо коридор. Стены ее покрашены были темно-коричневой краской. Поперек, деля ее на две части и оставляя сбоку небольшой проход, стоял коричневый шкаф. К тыльной стороне этого шкафа отец собственноручно прикрепил большой плакат, на котором был изображен Николай Второй со всеми клейнодами и регалиями – но в виде паука.
Я спал на диванчике, когда-то обитом красноватым шевро; кожу давно кто-то срезал, только ее ошметки торчали по краям. Когда я просыпался, глаза мои первым делом упирались в зеленого царя-паука. От него отходила паутина, охватывающая почти всю поверхность бумаги. По краям в овалах были изображены боевые эпизоды – как Красная Армия воюет с врагами.
Не думаю, что плакат этот отец повесил для подтверждения своей лояльности: в комнату никто из посторонних никогда не заходил. Позже, по возвращении в Ленинград, я слышал от матери и от некоторых знакомых ее, посещавших нашу квартиру, что отец в качестве офицера связи принимал в феврале 1917 года какое-то участие в свержении царя. А из запомненных мною разговоров отца с матерью я знаю, что о Николае Втором он отзывался плохо, считал, что тот бессмысленно погубил гвардию на болотах.
Конечно, революционером отец не был. Возможно, будь на престоле царь поталантливее да поудачливее, он бы вполне устроил отца. Но для военных Николай Второй был не только царем, но и Верховным и как глава войск оказался вовсе бесталанным, вконец уронив себя в глазах значительной части офицерства. Советская власть, быть может, и не во всем нравилась отцу, но он честно служил ей: это была твердая власть, она представляла Россию и к военным специалистам относилась с почтением. При ней отец потерял чин, но отнюдь не должность и не служебное положение. Что касается поместий и владений, то тут он с революцией ничего не утратил: недвижимой собственности у него не было.
Окно нашей комнаты выходило на казарменный плац. Это мне было уже не в новинку. Новым было только то, что там не всегда учились строю красноармейцы. Несколько раз я видел, как туда приходили команды призывников. Новобранцы без строя располагались на плацу и ждали, когда их отведут в баню и выдадут казенное обмундирование. Это были всё деревенские парни, многие в пестроватой домотканой одежде. На ногах у некоторых были онучи и лапти. С озабоченным видом сидели они на своих самодельных дощатых сундучках, – на сундучках висели замки, почему-то очень большие, чуть ли не амбарные. Другие прохаживались по плацу, положив на землю холщовые серые мешки. Всем этим ребятам было явно не по себе. Через много лет, впервые очутившись в казарме в качестве рядового, я тоже испытал это чувство отстраненности и неуюта. К счастью, оно быстро проходит.
Матери полезно было ходить, и она часто брала меня на прогулки по городу. Старая Русса совсем не походила на Петроград. Река Полисть текла не в гранитных берегах – это меня удивляло: мне казалось, что если река проходит через город, у нее обязательно должна быть каменная набережная. На многих улицах вместо панельных плит лежали деревянные мостки. Они приятно пружинили при ходьбе, будто старались подкинуть тебя вверх. За мостками тянулись серые дощатые заборы, через них перевешивались ветви деревьев. За ними скрывались деревянные домики. По улицам бегало много собак – в Петрограде в те времена их, кажется, вовсе не водилось. Старая Русса представлялась мне очень большим, широко раскинувшимся городом. Когда, набродившись по улицам, мы с матерью возвращались домой, казарма снаружи казалась мне очень красивой, а внутри очень уютной.
С той поры у меня сохранилось уважительное отношение ко всяким казармам. И даже те ленинградские казармы, в которых мне пришлось побывать в 1941 году, ожидая отправки с маршевой ротой, не отбили во мне этого отношения. Действительно, в казарменных строениях есть что-то прочное, надежное, верное – то, что может помочь в трудный час, когда многое иное окажется неверным и непрочным. В них есть отрешенность от мелкого быта во имя подчинения чему-то более высокому. В их кажущейся приземленности, в том, что они всегда длиннее по горизонтали, нежели по вертикали, – своя ритмика, своя сдержанная красота, успокаивающая душу.
Из первого старорусского периода моей жизни особенно запомнилось мне первое в моей жизни посещение кино («синема» – как говорила мать). Кинематограф, как мне помнится, находился где-то недалеко от большой рыночной площади, посреди которой высилась красная кирпичная башня. Когда мы вошли в зал, там уже полно было взрослых и детей, но мы с матерью все же нашли себе два места слева от прохода. Едва мы уселись, свет погас. Мне даже почудилось, что нашего прихода ждали, чтобы сразу начать кино-представление.
Вначале показали хронику, смысла и содержания которой я не запомнил, – да я и не искал их: важно было то, что на экране двигались какие-то люди и лошади. Вдруг в конце улицы показался легковой автомобиль, стал вырастать. Он мчался прямо в зал! Я охнул и вцепился в стул. Охи и ахи испуга и изумления послышались со всех сторон, – видно, не одному мне зрелище было в диковинку.
Затем показали игровую «фильму». Суть там заключалась в том, что какой-то преступник, убийца, скрылся на рыбачьем судне, и из-за этого суда не могут выйти из гавани в море: лед в устье реки (или в заливе) не тает, не трескается, хоть уже весна. Вода не станет свободной, пока преступник не сойдет на берег. Но кто именно убийца – рыбаки не знают, а сам он признаться не хочет. Наконец какая-то женщина уговаривает его, и вот он прыгает с борта шхуны на лед и бежит к берегу. За ним, прямо-таки по его следам, лед трескается, разламывается, начинается ледоход – и вскоре вся акватория становится свободной. Рыбацкие суда поднимают паруса и торжественно, под музыку тапера, уходят в открытое море.
Не скрою, для моего ума фильм был сложноват, но мать растолковывала мне его по ходу действия. Потому-то я запомнил его и сюжетно, хоть главным для меня тогда было чисто зрительное восприятие.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов