А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Гаврилов И. Т.
Сынки! Держитесь друг за дружку — и черту рога обломаете.
Батя».
Все, отписался. Самое трудное осталось…
По тому, как замёрзли руки, державшие карандаш и записную книжку, понял, что температура в кабине опустилась много ниже нуля. Наверно, каждую минуту холодает на градус, а то и на два. Последние, самые трудные строчки — и пора выходить, жечь дерево. Растёр кисть, погрел её в рукавице и стал медленно выводить:
«Катюша, сыночки! Уж такая случилась неудача…»
Глухо заныло сердце, горький спазм перехватил дыхание.
Смерти Гаврилов не боялся, слишком часто за пятьдесят лет она подкарауливала его, и он привык к мысли о том, что рано или поздно звезда перестанет светить. Как и все старые полярники, он никогда не говорил об этом, но знал, что не опозорит свой последний час излишней суетливостью, которая, бывает, перечёркивает все хорошее, что было в человеке при жизни, и надолго оставляет у живых неприятный осадок. «Веселиться в жизни всякий умеет, — говорил комбриг, — а ты сумей весело отдать концы! Умирать, братцы, нужно с достоинством, с улыбкой».
Ну, с улыбкой — это слишком сильно сказано, а с достоинством он умереть сумеет. Не в этом дело. Умереть — это больше не знать и больше не увидеть: не знать, дойдёт ли поезд, не увидеть Катю и мальчишек.
И письмо его — последнее!
Осознав этот факт, Гаврилов решил, что писать письмо не станет. Он не любил возвышенных слов, какими говорят в театре, считал их неискренними и сентиментальными, а именно такие слова и просились на бумагу. К тому же пальцы уже не гнулись, буквы получались корявые, и Катя подумает, что писал он в судорогах. Ни к чему травмировать бедняжку, и без того слезами изойдёт.
Вспомнил, как провожали его пять месяцев назад на причале Васильевского острова. Было ветрено и сыро, ребятишки озябли, и Катюша отправила их в помещение, а сама стояла внизу и неотрывно смотрела на него, печальная, гордая, все ещё красивая. «Королева у тебя жена, Ваня», — с уважением сказал Макаров. И Гаврилов вздрогнул тогда от этих слов, потому что про себя всегда называл её королевой, владычицей своей жизни, счастьем своим незаслуженным.
И оттого, что никогда, быть может, не увидит больше Катюшу и ею рождённых для него сыновей, и заныло у Гаврилова сердце, перехватило дыхание.
«Эх ты, слюнтяй, — обругал он себя, — нашёл время размагничиваться»! Пососал валидол, но боль не унималась. Разжевал одну таблетку, другую, прислушался — вроде отпускает. Взглянул на часы: прошло сорок минут. И мороз в кабине градусов под пятьдесят, наверное. Нужно выходить, пока не окончательно сковало суставы и не потеряло чувствительности тело.
Вышел, захлопнул дверцы кабины. Ветришко резанул лицо холодным огнём, пробил подшлемник и шарф, словно бумагу. Но дует, однако, слабее, метра три в секунду, не больше. И видимость кое-какая появилась, снежную пыль прижимает вниз. Это хорошо, но недостаточно. Совсем бы уложило пыль на поверхность — Ленька, обернувшись, заметил бы, что за ним никого нет.
Стремясь не делать резких движений, полез на обрешеченные стальными трубами сани, стал собирать горбыль. Его оказалось немного, минут на десять горения. Горбыль длинный, но тонкий, пилить его, пожалуй, не обязательно, можно и разломать. А вот с досками вышла ошибка, нет здесь полутора кубометров, в лучшем случае кубометр с четвертью. Так что досок трогать никак нельзя. Впрочем, утешил себя Гаврилов, всё равно распилить бы их он не смог. Влез на сани, горбыля наломал и сбросил — и то глаза на лоб полезли, через рот с трудом отдышался.
Подумал, что в прошлом походе запросто бы три часа продержался. Поработал бы хорошенько кувалдой, вбил бы полдюжины пальцев, вот и согрелся. Теперь все, спета песня, укатали сивку крутые горки. Что толку в руках, которыми и сейчас подкову сломаешь, если лёгким не хватает кислорода и сердце не гонит кровь. За три недели похода четыре обморока… А ведь Алексей ещё в Мирном предупреждал: не то у тебя стало сердце, батя, лучше бы тебе в поход не идти. Обругал тогда Лешку, велел помалкивать в тряпочку. Не мог не пойти в этот поход. Снова вспомнил комбрига: «Танкист, который доживает до пенсии, не танкист!» Будто свою судьбу видел генерал: погиб от несчастного случая на испытаниях нового танка два года назад, со всей страны съехались фронтовики почтить память.
Пока стоял, накапливал силы, чтобы вылезать из саней на снег, мороз добрался до костей, и Гаврилов подумал, что хорошо бы сейчас свалиться в обморок и на этом поставить точку. Обругал себя за эту мысль грубой бранью, встряхнулся и полез через решётку. Руки окоченели, а от них сейчас зависело все. Стал сжимать и разжимать пальцы, бить в ладоши, чуть разогрелся и начал укладывать в колее щепки для костра. Вновь выругался: вспомнил, что не смочил в бензине тряпку, а канистра в санях. Пришлось снова карабкаться на сани, сбрасывать канистру и выбираться обратно.
Теперь предстояло самое ответственное дело: следовало снять рукавицу, расстегнуть каэшку, достать из кармана куртки зажигалку и крутануть колёсико. Начал бить правой рукой но дверце тягача, но осторожно, чтобы не повредить костяшки пальцев. Бил, пока в руке не защипало и пальцы не обрели чувствительности. Снял рукавицу, рванул молнию на каэшке, молнию на кармане куртки, выхватил зажигалку и поджёг тряпку. И, не задёргивая пока молнию на каэшке, склонился над вспыхнувшими щепками.
В лицо и в грудь дохнуло живительным теплом, так бы и окунулся в него весь, как в горячую ванну. Хорошо, что догадался сложить костёр в колее, меньше тепла уносит зря. По мере того как огонь угасал, подбрасывал щепку за щепкой, и каждой щепки было жаль, потому что с ней уходило ещё секунд пятнадцать жизни. «Как костёр, наша жизнь угасает», — неожиданно припомнил слова из песни, которую пел под гитару комсомолец Костя Изотов, комроты из его батальона. И Костя тоже не дожил до пенсии, пророчески напел себе: сгорел в танке у самого Берлина, волчонок из гитлерюгенда угодил в бензобак из фаустпатрона. А было тогда Косте девятнадцать лет.
Задымилась промасленная каэшка, пришлось чуть отодвинуться. Осталось десяток щепок, почти что ничего. Не натопишь Антарктиду двумя охапками горбыля. Что ещё может гореть? О досках не думать, за чужой счёт Гаврилов жить не привык. Чехол от капота, старый комбинезон, что в кабине валяется, годятся, облил их бензином — и в огонь. От копоти и масляного чада драло горло, слезились глаза, но зато тепла тряпьё дало много, минут на семь-восемь, даже сосульки на шарфе подтаяли.
Все, догорел костёр, больше жечь нечего. Но угли ещё тлели, и, чтобы это последнее тепло не пропало, Гаврилов лёг на них в колею, уже не боясь того, что каэшка будет дымиться. И это тепло оказалось очень значительным: оно проникло глубоко в грудь, и согретая кровь побежала в ноги, с болью побежала, вознаграждая догадливого Гаврилова мучительным наслаждением.
Но угли быстро остыли, и Гаврилов поднялся. Снегом загасил на рукавицах и каэшке тлеющие места, взял с кузова кувалду и попробовал поработать. После третьего удара задохнулся, бросил кувалду и полез в кабину.
Тело быстро леденело, но руки ещё слушались. Не снимая рукавицы, взял карандаш и крупно вывел на листке записной книжки: «2 часа 03 минуты». Выронил карандаш и не стал пытаться поднять, решил, что остальное люди поймут сами. Попытался было ещё подвигать плечами, побарахтаться, а поняв зряшность этих усилий, лёг на сиденье, сжался, как мог, и стал засыпать.
Сквозь сон услышал Гаврилов колокольный звон и усмехнулся или подумал, что усмехнулся, настолько нелепыми показались ему эти звуки. Минут пять назад он ещё мог бы определить, что это не звон, а грохот. Но способность даже к простым умозаключениям уже покидала Гаврилова, и потому он никак больше не реагировал на замирающие звуки уходящего от него мира.
СИНИЦЫН
Океан разомлел от зноя. Зеленоватая гладь, распоротая форштевнем корабля, вновь смыкалась, обмётывая шов белыми нитками-барашками. Лучи солнца так разогрели океан, что даже летучие рыбы ушли куда-то вглубь, искать прохлады.
«Визе» возвращался домой.
Тропики! Волшебный сон в полярную ночь, рождённый пламенной фантазией, сказка — и наяву!
Когда проходили экватор, разгуливать босиком по раскалённой верхней палубе никто не решался. Изнеженные унтами ступни ног не выносили такого жара, и люди, подбираясь к бассейну, смешно подпрыгивали и по-детски смеялись. Бассейн, сооружённый из обшитых брезентом досок, был небольшой, пять на пять метров, и вода в нём, взятая у океана, всё-таки чуточку охлаждала распаренные тела и давала возможность ещё немножко поваляться на солнцепёке. За неделю отбеленные зимовкой люди загорели до шоколадного цвета, а иные получили серьёзные ожоги.
— Хуже детей! — сокрушался судовой врач. — Ребятню хоть можно выгнать с пляжа, а этих ничем не проймёшь!
Полярники сочувственно слушали призывы врача, мудро напоминали друг другу о вреде солнечной радиации и, наскоро позавтракав, бежали с подстилками на верхнюю палубу — занимать лучшие места. И старпом делал вид, что не замечает цыганского табора на палубе, потому что знал, что перевоспитать таких пассажиров невозможно: слишком долго и исступлённо тосковали они но солнцу. Время от времени старпом приказывал боцману поливать из шланга, «невзирая на лица», и этим ограничивался.
Антарктида осталась далеко позади, и ничто не напоминало о ней в этих благословенных широтах, где вода шелковиста на ощупь, а воздух соткан из солнечных лучей. Ледовый материк и друзья, зимовавшие на нём, находились где-то в другом измерении, в другом мире. Конечно, пассажиры «Визе» постоянно вспоминали о них, весело поздравляли с праздниками и днями рождения, но настоящие воспоминания и белые сны придут потом, когда будут пережиты первые радости встречи и начнутся будни.
Возвращение, само по себе высшая награда для полярника, состоит из четырех этапов: посадка на корабль а превращение в беззаботного пассажира, недели две тропического солнца, два-три дня стоянки в порту, где можно ступить ногой на землю, вдохнуть аромат зелени, купить подарки и увидеть живых женщин, и — встреча на причале.
У каждого был свой счёт. Одни вели его от того дня, когда «Визе» покинул Мирный, другие — от последнего айсберга, третьи — от перехода экватора, а четвёртые, самые мудрые, берегли свои эмоции до Канарских островов. Вот растают они за кормой, тогда и зачёркивай в календаре десять клеточек. Раньше чего считать, только нервы дёргать.
Но в тропиках вместо двух недель пробыли целых шесть: на подходе к Канарским островам вышел из строя винт, чуть не месяц проболтались на ремонте в Лас-Пальмасе. Так домой хотелось, что и солнце осточертело, и лучшие в мире пляжи (согласно рекламе), и волоокие смуглые красавицы (хотя и не реклама, но и не объективная реальность, данная нам в ощущении). Были бы крылья, так бы и улетел домой из этого курортного рая в свой промозглый, с вьюгой март-апрель.
Эти приплюсованные к дороге четыре недели многих подкосили. Ибо возвращение полярника домой не только сплошной праздник, это ещё и сильная психологическая встряска, сопровождающая любую разрядку. Бывает, что отзимовавшие полярники, главным образом первачки,, не выдерживают гнёта ожидания, впадают в чёрную меланхолию; одному мнится, что от него что-то скрывают, другому распоясывает больное воображение запоздавшая весточка ив дому. Морское путешествие кажется бесконечным.
Не находил себе покоя и Синицын.
* * *
Забыть — это значит простить самому себе.
Угрызения совести, терзавшие Синицына первые дни, но мере удаления от Антарктиды ослабевали. Он загорал, купался, играл в шахматы и резался в козла, смотрел кино, спал сколько .хотел и понемногу забывал о том, что поначалу мучило его. События, ещё совсем недавно заполнявшие всю его жизнь, виделись издалека мелкими и незначительными. В кают-компании он сидел на почётном месте— что ни говори, а начальник двух трансантарктических походов, о его ссоре с Гавриловым никто не вспоминал: мало ли из-за чего люди не разговаривают, когда сплошные нелады.
К тому же с Антарктидой Синицын твёрдо решил кончать: и годы, не те, чтобы со здоровьем не считаться, и деньги не такие уж большие, чтобы подвергать себя столь чувствительным лишениям, — он и на Большой земле может иметь не меньше. А раз с полярной покончено, то перевёрнута страничка и забыта.
Но когда «Визе» надолго застрял в Лас-Пальмасе и день за днём стали тянуться в мучительной праздности, Синицын вдруг понял, что сам себя обманывал, рано перевернул страничку.
И все дело было в этих приплюсованных четырех неделях.
Не тем они угнетали Синицына, что продлили и без того постылую дорогу, не тем, что с каждой ночью Даша все больше спать мешала, и не другими фантазиями, истерзавшими многих первачков, — он, как всякий старый полярник, умел ждать с достоинством.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов