А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Потом поскреб затылок под беретом, сдвинув его на самые брови — сросшиеся так густо, что казались одной сплошной линией.
— Матерь Бозья, — пробормотал он. — Стоб я сдох бес покаяния, если это не капитан Алатристе!
— Он самый, — отвечал тот. — И в последний раз виделись мы с тобой в каталажке.
Именно так оно и было. Капитан, за долги посаженный в тюрьму, для знакомства приставил обвалочный нож к горлу этого малого — Бартоло Типуна, который вел себя в камере слишком уж по-хозяйски. Поступок этот подтвердил репутацию Алатристе как человека, на которого где сядешь, там и слезешь, и снискал ему уважение кордовца и других арестантов. И до высот заоблачных вознеслось оно когда стал капитан делиться со своими сокамерниками вином и кое-какой снедью, передаваемой с воли Каридад Непрухой и друзьями, которые хотели скрасить ему тяготы заключения.
— Что, милейший мой Типун, ты, я вижу, не образумился и с законом по-прежнему не в ладах, а?
Услышав такие речи, прочие громилы, не исключая и Антонио Новильо де ла Гамелья, переменили обращение и теперь взирали на происходящее с сочувственным любопытством и даже известным почтением, ибо последовали примеру своего вожака, чье мнение было в их глазах весомей папской энциклики. И сам Типун был немало польщен тем, что капитан узнал и вспомнил его.
— Истинная правда, сеньор капитан, — ответил он, и не верилось, что это он минуту назад толковал про сок и шкурку. — Ох, сидеть бы мне в цепях за веслом на королевской холере… тьфу, галере — впрочем, одно другого не лучше — если б не моя милка, Бласа Писорра: она переспала с писцом, а тот дал наводку к судье… Сунули и отмазали.
— А чего же в норке сидишь? Или, может быть, в гости зашел?
— Ох, не в гости, не в гости, — воскликнул, всем видом своим являя покорность судьбе, Типун. — Три дня назад мы с товарисчами вынули дусу из одного легавого, вот и попросились в церковь пересидеть, пока шуматоха не уляжется, власти не угомонятся. Ну, или пока моя сустрая бабенка не раздобудет сколько-то дукатов, сами ведь снаете: не змись — и не призат будешь.
— Я рад тебя видеть.
Бартоло осклабил пасть, огромную и темную, как пещера, в подобии дружеской улыбки:
— А уж я как рад, что вы в добром здравии. И, верьте слову, мозете располагать мною и всем этим добром. — Тут он похлопал по шпаге, отчего она со звонким лязгом ударилась о рукояти кинжала и нескольких ножей. — Я ваш со всеми потрохами, готов служить чем могу, особенно если понадобится вдруг кого спровадить в сарствие небесное. — Он примирительно взглянул на Кеведо и вновь обернулся к Алатристе. — Просения просим, что так вышло.
Мимо, подобрав юбки, пробежали две уличных красотки. Смолкла гитара на углу, и весь сброд, толпившийся на галерейке, встрепенулся в тревоге.
— Облава! Облава! — крикнул кто-то.
На углу уже появились блюстители порядка — и в немалом числе. Послышались крики: «Стоять, ни с места! Стоять, кому сказано!», а потом — пресловутое: «Именем короля!». Фонарь погас, а все «прихожане» рассеялись с быстротой молнии: одни юркнули в церковь, другие ринулись на Калье-Майор. И скорее, чем душа вылетает из тела, опустели окрестности церкви Святого Хинеса.
По дороге из игорного дома Хуана Вигоня капитан обогнул Пласа-Майор и задержался напротив таверны «У турка». Невидимый в темноте, он довольно долго стоял на противоположной стороне улицы, глядя на закрытое ставнями освещенное окно второго этажа, где обитала Каридад Непруха. Она то ли не спала, то ли не задула свечу, чтобы подать ему знак: «Я здесь, я жду тебя». Но Диего Алатристе не пересек улицу, а только ниже надвинул шляпу, плотнее прикрыл лицо полой плаща, теснее прижался спиной к стене, стараясь раствориться во мраке. Улица Толедо и угол улицы Аркебузы были пустынны, но кто мог бы поручиться, что из какого-нибудь укромного места не наблюдает за ним соглядатай. Капитан видел только безлюдную улицу и освещенное окно, за которым, как ему казалось, иногда мелькала тень. Быть может, это Каридад бродит по комнате, ждет его? Он вспомнил ее смуглые голые плечи, выступающие из выреза ночной сорочки, присобранной на груди нетугим узлом тесемки, ощутил аромат этой плоти, которая — сколько бы ни было битв покупной любви, в скольких бы схватках, оплаченных на время или на ночь, ни побывала она, сколько бы чужих рук и уст ни проползало по ней в свое время — так и не утратила упругой и жаркой первозданной красоты и по-прежнему умела вселять в него умиротворение, сравнимое лишь с забвением или сном.
Капитана одолевало желание перейти на другую сторону, избыть в этом радушном теле свою мучительную тревогу, но осторожность пересилила. Он дотронулся до рукояти бискайца, который носил на левом боку, рядом со шпагой — прикрытый плащом пистолет уравновешивал его справа, — и вновь принялся буравить глазами ночную темь: не выскользнет ли откуда-нибудь силуэт врага? О, как бы он хотел сейчас встретиться с ним! С той минуты, когда он узнал, что меня схватила инквизиция, а тем более — когда дон Франсиско открыл ему, кто же сплел эту интригу, Алатристе постоянно терзался жгучей ледяной ненавистью, перемешанной с отчаяньем, и никак не мог избавиться от этих чувств. Судьба дона Висенте, его сыновей, его дочери, сидящей под стражей, не слишком его заботила. По правилам той опасной игры, где нередко на кону стояла собственная шкура, в их гибели не было ничего особенного. Это как на войне — в каждом бою потери неизбежны, и капитан с самого начала принимал их со своей обычной невозмутимостью, которая иногда казалась безразличием, но была всего лишь умением старого солдата стоически переносить удары судьбы.
Но со мной дело обстояло иначе. Я — уж извините за столь высокопарное выражение — вызывал у капитана Алатристе, повидавшего виды и на фламандских полях сражений, и в нашей опасной Испании, чувство, которое можно было бы назвать угрызениями совести. И меня он не мог вот так просто, за здорово живешь, списать в расход, внести в перечень убитых при неудачном штурме или захлебнувшейся атаке. Хотелось того капитану или нет, он отвечал за меня. И точно так же, как не ты выбираешь себе друзей и женщин, а они — тебя, жизнь, мой покойный отец, причуды судьбы заставили наши с ним пути пересечься, и не надо закрывать глаза на непреложное и невеселое обстоятельство — эта встреча сделала капитана более уязвимым. Жизнь Диего Алатристе складывалась так, что был он ничем не лучше всякого другого, а проще говоря — изрядной сволочью, однако принадлежал к той их разновидности, которые никогда не нарушают ими самими установленные правила. Именно потому стоял он здесь молча и неподвижно: таков был его способ предаваться отчаянью — один из многих возможных. Именно потому шарил он взглядом по уходящей во тьму улице, мечтая встретить соглядатая, шпиона, фискала, любого врага, и с его помощью унять тоску, от которой сводило желудок и ломило намертво сцепленные челюсти. Как хотелось ему бесшумно выскользнуть навстречу из темноты, прижать к стене, глуша его вскрик полой плаща, молча, без единого слова, всадить ему в глотку клинок и держать, покуда не перестанет дергаться и не отправится прямо в ад. Ибо если соблюдать правила, то — свои собственные. А правила капитана Алатристе были именно таковы.
VII
Люди, читающие одну книгу
У Бога, как известно, всего много — и золы, и золота, и золотарей. И воронья, и галок. И в дознавателях у него недостатка нет. Так что мне пришлось солоно. Хотя, справедливости ради скажу, что настоящей пытке не подвергся. Инквизиция руководствовалась уставом и при всей своей жестокости и фанатизме исполняла его неукоснительно. Получил я немало оплеух и затрещин — что правда то правда. Секли меня и стегали — и это было, врать не хочу. Да и само сидение — тоже не сахар. И все же то обстоятельство, что не исполнилось мне этих роковых четырнадцати, упасло меня от близкого знакомства со зловещим деревянным сооружением, снабженным всякими гадостными устройствами для мучительства, и даже били меня не так сильно, не так часто, не так долго, как других. Другим, надо сказать, повезло меньше. Уж не знаю, проходили они через эту процедуру, когда человека вздергивают на дыбу, покуда руки-ноги не выскочат из сочленений, но женский крик, который слышал я на первом допросе, повторялся и впоследствии с завидной частотою, пока вдруг однажды не смолк. Это произошло в тот самый день, когда я увидел наконец несчастную Эльвиру де ла Крус.
Она оказалась низкорослой, плотной и не имела ничего общего с тем, что рисовалось моему воображению, распаленному чтением рыцарских романов. Впрочем, даже будь она от природы наделена самой что ни на есть небесной красотой, что бы осталось от нее после всех этих истязаний и терзаний? Кожа была безжалостно исхлестана, покрасневшие глаза запали от бессонницы и мучений, на запястьях и щиколотках виднелись глубокие борозды — память о кандалах. Эльвира сидела — вскоре я узнал, что стоять без посторонней помощи она не может, — и никогда прежде не доводилось мне видеть такой потухший, безжизненный, отсутствующий взгляд: была в нем и безмерная усталость, и страдание, и горечь, и всеведение человека, оказавшегося на самом дне невообразимо глубокой пропасти. Девице этой едва ли исполнилось девятнадцать лет, но выглядела она немощной старухой — малейшее движение давалось ей с неимоверным трудом и, видимо, вызывало боль, словно злой недуг или преждевременная дряхлость переломали Эльвире все кости, разъяли суставы. И, похоже, именно так оно и было.
А о себе скажу — не сочтите за хвастовство, ибо оно недостойно благородного человека — что от меня инквизиторы не услышали ни единого словечка, которое бы им могло пригодиться. Даже когда рыжий тщедушный палач охаживал меня плетью из бычьей кожи. И хоть спина вся была у меня сплошь во вздувшихся багровых рубцах, так что спать я мог только на животе — если только слово «спать» применимо к тому странному состоянию тревожной полудремы, в которую врывались какие-то порожденные воображением призраки — никому не удалось добиться, чтобы с губ моих, пересохших и запекшихся, слетело что-либо, кроме стонов и уверений в полнейшей моей невиновности. «В ту ночь я направлялся домой… Мой хозяин капитан Алатристе тут совершенно ни при чем… Я никогда не слышал о семье де ла Крус… Я происхожу из древнего христианского рода, а мой отец погиб за короля во Фландрии…» И все сначала: «В ту ночь я направлялся домой…».
Они не ведали жалости. В них не теплилось и малой искры сострадания или человечности, которая порой озаряет даже самые свирепые души. Монахи, судья, писарь и палачи вели себя с бесстрастным отчуждением, которое ужасало сильней, чем что-либо другое, пугало больше, чем страдания, ими причиняемые: в каждом их слове чувствовалась ледяная непреклонность людей, знающих, что законы Божеские и человеческие — на их стороне, и ни на минуту не испытывающих сомнений в справедливости творимого ими. Прошло немало лет, прежде чем я понял, что люди одинаково способны и на добрые, и на злые дела, но хуже всех — те, кто, причиняя зло, прикрываются своим подчиненным положением, оправдываются приказом, которому обязаны повиноваться, властью, которой должны покоряться. И если ужасны те, кто действует якобы от имени отчизны, монарха или еще каких господств и сил, то сущими чудовищами предстают те, кто считает, будто действия их освящены волей того или иного бога. И когда мне предоставлялось право выбора: с кем из творящих зло, если иного не дано, иметь дело, — неизменно я останавливался на тех, кто берет всю ответственность на себя и ни за чью спину не прячется. Ибо в толедских застенках выучил я накрепко — и дорого, едва ли не самой жизнью заплатил за эту науку: что из всех на свете злодеев самый презренный, гнусный и опасный — злодей, каждую ночь засыпающий с чистой совестью. Это очень, очень плохо. Особенно когда убежденность в своей правоте идет рука об руку с невежеством, с предрассудком, с глупостью да подкреплена могуществом, если же налицо все это — а так чаще всего и бывает — то вообще, как принято говорить, хуже некуда. Некуда? Да нет, есть куда — гораздо хуже, если злодей уверен, что он — носитель и провозвестник слова Божьего, на какие бы скрижали — в Талмуд, Евангелие, Коран или в писание еще не написанное — ни было оно занесено. Я не любитель давать советы, тем паче, что свой опыт в чужую башку не втемяшить, однако все-таки скажу и денег не возьму: берегитесь, господа, тех, для кого существует одна-единственная книга.
Не знаю, какую книгу читали все эти люди, но уверен, что они засыпали без угрызений совести — и уповаю лишь, что сейчас, в преисподней, где будут они гореть во веки веков, им не до сна. К этому времени я уже понял, кто такой этот иссохший костлявый доминиканец с певучим голосом и лихорадочно горящим взором — Падре Эмилио Боканегра, председатель совета Шести судей, самого страшного трибунала инквизиции.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов