А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Если вам это интересно, Александр Матвеевич, то… Андрея Лузгина я воспринимаю как голубой цвет, технорука Петухова вижу серым, Людмилу Гасилову – зеленой, Анну Лукьяненок – бордовой, Соню Лунину – розовой… – Он забавно сморщил губы. – О, в деревне тайн нет! Петухов только садился на стул в кабинете Пилипенко, а мне уже было известно, что «милиция заарестовала анжинера»…
В этой трехцветной комнате, оказывается, тоже вели следствие: учитель следил за каждым шагом Прохорова, мысль Викентия Алексеевича шла примерно теми же ходами, что и прохоровская, ассоциации были тождественными, и Прохоров быстро спросил:
– Как воспринимается Петр Петрович Гасилов?
Викентий Алексеевич замер, притаился:
– Гасилов мною в цвете не воспринимается! – тихо произнес он. – Да, да. Гасилов – тот человек, мимо которого можно пройти не заметив!… Что с вами, Александр Матвеевич?
Прохоров подул на кончики пальцев.
– Вот уж этого я вам не скажу, Викентий Алексеевич… Как вам не стыдно знать больше милицейского крючка?
Было тихо, как в глубоком колодце, пятисотсвечовая лампочка пощелкивала, погуживала, огромные окна были черны, разноцветные стены воспринимались стрелкой компаса.
– Поразительно! – задумчиво сказал Радин. – Гасилов не воспринимается в цвете, но у него умное, сосредоточенное тело… Весьма желательно, Александр Матвеевич, чтобы вы не пропустили мимо ушей мои сугубо специфические рассуждения о теле Петра свет Петровича… Это, пожалуй, единственное, что он передал вместе с генами дочери… Некий пошляк из школьной учительской о Людмиле сказал: «Не тело, а божественная поэма!…»
Закинутое лицо Викентия Алексеевича повернулось к лампочке, как подсолнух к солнцу, пальцы опять нашли розовую салфетку.
– Младший лейтенант Пилипенко – мой племянник! – засмеялся Радин. – Пришел взволнованный, злой, черный и выпросил два тома «Тысячи и одной ночи»… Заморочили вы ему голову с вашим: «И это все о нем!…» Ну-с, а теперь, благословясь, поедем… Как пишут в старинных романах, стояла дружная весна, цвела черемуха, и солнце не только светило, но и грело…
За шесть лет до происшествия
…цвела черемуха, стояла ранняя весна, солнце светило и грело, и Женька Столетов впервые почувствовал, что черемуха пахнет не только черемухой, а лунные ночи могут причинять такую боль, словно в грудь вонзается тонкий нож. Ледяные сосульки пахли волосами Людмилы Гасиловой, сердце обрывалось и летело в пустоту, когда ржали на конюшне кони, собачий лай по ночам раздавливал грудь тоской, пугали самые простые вещи – на уроке физики он вдруг побледнел при виде пустой стеклянной колбы, а по дороге домой похолодел от того, что ступил резиновым сапогом в голубую лужицу; а однажды…
…однажды под вечер, когда солнце ушло за голубые верети и сиреневые тени катились по деревне, когда радиоприемник в комнате матери скликал тоску скрипкой, а за соседней стенкой кашлял дед, Женька дочитывал последние страницы романа Гюго «93-й год». Уже отзаседал суд, обвинивший Гавена, уже его учитель и друг сказал роковые слова, уже готовилась гильотина. Не ведая беды, Женька перевернул последнюю страницу, вздохнув протяжно, дочитал роман до последней точки.
На потолке догорал розовый отблеск солнца, трещинки и линии на толстом слое известки образовывали знакомую тигриную морду с прижатыми ушами, торчал дурацкий – неизвестно для чего и кем вколоченный в потолок – гвоздь. «Я тоже умру!» – спокойно подумал Женька. Прошла секунда, вторая, третья – в комнате произошла какая-то смутная, незаметная перемена, хотя все оставалось на местах: отблески заката, трещины на потолке, гвоздь.
«Я тоже умру!»
С перехваченным горлом, неподвижный, Женька разминал пальцами шейные мускулы, чтобы хватить хоть маленький глоток воздуха, потом тонко закричал и все-таки на несколько мгновений потерялся в темноте… Он пришел в себя от прикосновения холодного стекла. Граненый стакан плясал у стиснутых губ, перевернутое, мерцало лицо матери, сбоку торчала рыжая борода деда, бледнела щека отчима.
В комнате было так же темно и так же пахло лекарствами, как бывало, когда он болел корью и мать занавешивала плотными шторами окна.
– Женька, Женька!
Он послушно взял в губы дрожащий край стакана, отпил несколько глотков воды.
– Смотри-ка ты, – удивленно сказал он. – Я никак в обморок брякнулся…
Родители облегченно улыбнулись, мать, вздохнув, хотела что-то сказать, но отчим положил ей руку на плечо, дед оглушительно прокашлялся.
– Спокойной, ночи, Женька!
Весь вечер и бессонную ночь Женька боялся вспомнить о романе; всю ночь на столе горела настольная лампа – то затуманивалась, то вспыхивала ярко, когда на электростанции менялась нагрузка. У воображаемого тигра на потолке хищно торчали клыки.
Утром, опаздывая в школу, Женька испытывал необычное: все на свете казалось уменьшившимся. Он посмотрел на клуб – маленький и ветхий, перебросил взгляд на особняк Гасилова, казавшийся раньше огромным, – клетушка, заинтересовался школой – ее необычная для Сосновки двухэтажность показалась придуманной, и Обь была не такой широкой, как вчера, и небо опустилось до антенн.
С классом произошло то же самое. Он оказался маленьким и низким, окна – крошечными, черная доска – небольшой, и очень маленькой, птичьей, показалась голова Людмилы Гасиловой, хотя солнце освещало пышные высокие волосы, была красивой крепкая шея над девственными кружавчиками школьной формы.
Ровно через три минуты после звонка в класс изящно впорхнул преподаватель литературы Борис Владимирович Сапожников, молодой, белокурый, с нежной улыбкой на квадратном лице – кумир девчонок девятого и десятого классов.
– Доброе утро, друзья мои! Весна на дворе. Настоящая весна!
В раскрытые настежь окна на самом деле струился весенний пестрый воздух, на высоких тополях собирались раскрыться надтреснутые почки, над кромкой сосняка вращалось аккуратное солнце; пахло озоном, парты празднично желтели, на черной доске лежали веселые молодые блики, и все это было так свежо, так по-утреннему первозданно, что Женька облегченно вздохнул: «Обойдется!»
– Валентина Терентьева! Извольте отвечать!
Терентьева у доски всегда терялась, зная урок, путалась, и Женька опустил голову, стараясь не слушать, задумался – вспомнил вчерашний день, а среди всего – чалый жеребенок. Заблудившись, потеряв мать – пожилую кобылу Киску, – жеребенок распластывался над землей длинным телом и тонкими ногами; летели – отдельно от него – грива и хвост, с лакированных копыт падали яркие капли весенней воды… Потом по тем же лужам, не разбирая дороги, прошел пьяный дядя Артемий – сторож при лесопунктовском гараже, – увидев Женьку, сказал загадочно: «Палка-то, она, язви ее, о двух концах!…»
– Хорошо, садитесь, садитесь!
Преподаватель литературы Борис Владимирович прошелся возле доски, красивым движением головы закинув назад волосы, спрятал руки за спину, чтобы не делать жестов. «Жестикуляция, друзья мои, обедняет речь…» У него действительно был ясный высокий лоб, глаза улыбались дерзко; когда Борис Владимирович читал стихи Блока, у девчонок сохли губы.
– Не удивляйтесь, товарищи, если я в трактовке образов Евгения Онегина и Ленского буду придерживаться несколько иной точки зрения, нежели вы найдете в учебнике! – насмешливо сказал преподаватель. – Позвольте ваше молчание считать согласием…
Женька притих. Он любил вот такие начала уроков, по-мальчишечьи восхищался необычностью молодого литератора, не дышал, когда Борис Владимирович говорил: «В учебнике – для экзаменов, в классе – для души!»
– Общепринятая точка зрения такова… Евгений Онегин рассматривается как типичный продукт эпохи, превратившей его в так называемого лишнего человека… А вот что до меня, то мне Онегин кажется пре-ле-стным…
Борис Владимирович неторопливо прошествовал между партами, повернувшись на каблуках, прислонился спиной к стене в метре от Женьки. Пахнуло запахом крепкого одеколона, рядом с Женькиным плечом повисла тонкая кисть с золотым обручальным кольцом на безымянном пальце; рука была нежная и белая; длинные, аккуратно подстриженные ногти казались девичьими, мизинец был оттопырен, как у женщины, держащей стакан.
– Самолюбивая посредственность Ленский, – со вкусом проговорил Борис Владимирович, – настолько масштабно незначительнее Онегина, насколько яркая личность крупнее полного отсутствия личности!
Он отправился в обратный путь между партами.
– Поймите, друзья мои! Лиричность, способность любить, увлеченность, поэтичность Ленского блекнут в сравнении с онегинским умом, волей, презрением к смерти, знанием человека и его слабостей…
Женька жадно глядел в удаляющуюся спину учителя, незаметно для самого себя наклонялся вперед, вытягивал шею. Отчего-то опять вспомнилось вчерашнее: вздыбившиеся от ужаса волосы, холодный край стакана, клыкастый тигр на потолке; он снова почувствовал головокружение, сердце тонко заныло.
– Муть! – вдруг сказал Женька развязно. – Я так не хочу!
Было сладостно наблюдать, как быстро зауживается широкая учительская спина, возникает пораженное лицо, слишком яркий для серого костюма, почти красный галстук. По-прежнему чувствовалось, что есть связь между кошмаром прошедшей ночи и тем, что говорил Борис Владимирович, – каким-то образом Онегин, Ленский имели отношение к Женькиному вчерашнему состоянию.
– Что вы сказали? – послышался издалека голос Бориса Владимировича. – Повторите, Столетов!
– Я сказал: муть!… Муть, муть, муть!
Женька, наверное, походил на дятла, когда клевал слово «муть», парта ему мешала, он выпрямился, уперся затылком в стену. Неторопливо повернулась к нему Людмила Гасилова, испуганный Андрюшка Лузгин бледнел.
– Извольте объясниться, Столетов! – насмешливо сказал Борис Владимирович. – При моем уважении к личности я способен простить грубость, но вправе потребовать объяснения. Пожалуйста!
У него был такой сиплый голос, такие по-молодому обиженные глаза, что Женька беспомощно замычал. Было жалко Бориса Владимировича, стыдно перед Андрюшкой, страшно за самого себя. Помогла Людмила Гасилова с ее безмятежным лицом, пышными волосами, непонятной улыбкой. Она глядела на Женьку спокойно, терпеливо ждала, когда он скажет что-нибудь умное.
– Плохо жить, если Ленский – посредственность! – пробормотал Женька. – Я не хочу, чтобы он был таким!
Ему отчего-то стало легче. К груди прихлынуло горячее, затылок почувствовал верную твердость стены.
– Вы говорили, что любите Пушкина, а ведь Ленский похож на него… – хамским тоном сказал Женька. – Так и Лермонтов думал…
Покачивающийся с носков на каблуки Борис Владимирович неожиданно стал так ненавистен Женьке, что защипало в глазах. Блестело на безымянном пальце золотое кольцо – вызывало душащую ненависть, лежала на высоком лбу картинная белокурая прядь – он задыхался от презрения к ней, обиженно дрожали глаза – он видел, что они похожи на шарики от детского бильярда.
– Если вам хочется быть Онегиным – будьте! – с дерзкой улыбкой разрешил Женька. – Вы тоже неживой, придуманный…
– Покиньте класс, Столетов! На перемене зайдете в кабинет директора…
В коридоре Женька подошел к окну, прижавшись разгоряченной щекой к стеклу, замер в медленной тоске.
Школьный коридор звенел пустотой, но покоя не было – за коричневыми дверями пошумливали ребята, слышались голоса учителей, скрипели парты, шаркала валенками сторожиха тетя Дуся и, глядя на Женьку, вздыхала. Он думал: «Плохо, ой как плохо!» – и чувствовал, что надо что-то предпринять: или разрыдаться на весь пустой коридор, или, достав из кармана пачку «Прибоя», закурить в десяти метрах от директорской двери. Он осторожно, краешком мысли, вспомнил о казни Гавена, потом, мысленно захлопнув книгу, произнес шепотом: «Я тоже умру!» Должна была опять открыться черная пустота и бесконечность над стрехой родного дома, увидеться холодный Млечный Путь, остановиться сердце, но ничего не произошло. Деревенская околица виднелась через школьное окно, торчал скучный скворечник, голубела тайга. Не было, нет, не было смерти, пахнущей типографской краской и дерматином; была только пустота, усталость, скучные воспоминания о бессонной ночи да боль в пояснице…
Когда зазвенел звонок, Женька тихонечко побрел к дверям директорского кабинета, нахально улыбнувшись, прислонился к затемненной стенке. Все было известно наперед: добродушный директор Петр Васильевич будет охать и жалобно вытаращиваться, жалеть замечательного сельского врача-энтузиаста Евгению Сергеевну Столетову, сочувствовать выдающемуся советскому метеорологу-энтузиасту Василию Юрьевичу Покровскому. Потом придет и умостится на кончике соседнего стола завуч Викентий Алексеевич, подумав, непременно скажет: «Весьма, весьма огорчен!» – и протяжно вздохнет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов