А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

..
– Да нет, – возразил Палладьяни, – теперь уже это неважно, заплатите потом…
– Нет, лучше уж сразу, – сказал Бьянконе, и не успел я оглянуться, как он уже протащил меня через игорный зал, потом через прихожую и, наконец, вытолкнул на лестницу.
– С ума спятил! – пробурчал он, когда мы сбегали вниз. – Бежим отсюда, пока не поздно. Мери-Мери обойдется нам вдвое дешевле.
На улице мы снова столкнулись с человеком в майке.
– Ну, вы от Пьерины, да? – спросил он нас.
– Нет, мы у нее не были, – ответили мы, не останавливаясь.
Мы снова подошли к дому Мери-Мери. На этот раз, услышав, что мы ее зовем, она спустилась на улицу и прикрыла за собой дверь. Я хорошо рассмотрел ее. Это была высокая, худая женщина с лошадиной физиономией и отвислой грудью. Она ни разу не взглянула нам в лицо, ее прищуренные глаза неподвижно смотрели из-под завитого чуба куда-то мимо нас, в пустоту.
– Ну, пустишь нас? – говорил ей Бьянконе.
– Нет. Поздно, я уже сплю.
– Да ты что? Мы прождали тебя всю ночь…
– Ну и что же? Я устала.
– Мы – на пять минуток, Мери-Мери.
– Нет, вы вдвоем. Вдвоем я вас не пущу.
– На пять минут! Вдвоем – пять минут…
– Вот что, – вмешался я, – давай я подожду. А? Вот здесь на улице.
– Ладно, – согласился Бьянконе. – Сперва я поднимусь, а потом он. Идет? – сказал он женщине и, обернувшись ко мне, добавил: – Подожди здесь, я четверть часа, не больше. Я выйду, а ты пойдешь.
Он втолкнул ее в дом и вошел сам.
Я побрел к морю. Нужно было пересечь весь город. По главной улице двигалась колонна военных грузовиков. Как раз в ту минуту, когда я дошел до улицы, колонна остановилась. В молочном свете фонарей появились фигуры солдат. Они соскакивали на землю, разминали затекшие руки и ноги, сонно озирая темный чужой город.
Вдруг раздалась команда двигаться. Водители снова взялись за руль, солдаты попрыгали в машины и исчезли в темноте крытых кузовов. Воздух распилило хриплое ворчание моторов. Колонна тронулась с места, стерлась, превратилась в мелькание слепящего света и тьмы и вдруг скрылась, словно ее никогда и не было.
Я подошел к порту. Море было неразличимо черным, о нем напоминал только глухой плеск воды у липкой стены мола и древний запах. Ленивая волна точила скалы. Перед тюрьмой ходила стража с ружьями. Я взошел на мол и, выбрав местечко, где не очень дуло, сел на камень. Передо мной, поблескивая неяркими огоньками, лежал город. Мне хотелось спать и ничего не нравилось. Ночь не принимала меня. День тоже не сулил ничего хорошего. Что мне оставалось? Я мечтал затеряться в ночи, вверить ей, ее мраку, ее буйствам, душу и тело, но теперь я понял: все, чем она меня привлекала, – это всего-навсего молчаливое отчаянное отрицание дня. Сейчас меня не привлекала даже эта Люпеску с окраинной улочки. Она была просто волосатой, костлявой бабой, а дом ее – вонючей дырой. Мне захотелось, чтобы то особенное, что бродит, зреет в ночи, вырвалось из этих домов, из-под этих крыш, из этой немой тюрьмы, чтобы оно пробудилось и привело за собой совсем особенный новый день. "Да, – подумал я, – только по-настоящему великие дни сменяются великими ночами".
Бригада рыбаков, нагруженных веслами и сетями, направлялась к баркасам, привязанным в конце мола. Их громкие голоса гулко раздавались в тишине. На рассвете они уже будут в открытом море. Снарядив лодки, они отчалили и растворились в темной воде, а их голоса еще долго доносились откуда-то из середины моря.
От вида этих людей, которые должны просыпаться и вставать затемно, а потом грести в предрассветном холоде, от зрелища этого унылого отъезда у меня еще больше стали слипаться глаза и по спине забегали мурашки. Я раскинул руки и протяжно зевнул, содрогаясь всем телом. И в ту же секунду, словно вырвавшись у меня из груди, раздался протяжный вой сирены. Объявили тревогу.
Тут я вспомнил о школе, которую мы бросили на произвол судьбы, и побежал к городу. В то время мы еще не знали, что такое настоящий страх. Пробегая по улицам, я видел только едва заметные признаки того, что все люди внезапно разом проснулись: в домах слышались голоса, за шторами вспыхивал и тотчас же гас свет, на порогах бомбоубежищ стояли полуодетые горожане и, задрав голову, смотрели в небо. Ключ от школы был у меня. Я отпер дверь, вошел и, как мне было велено, начал обходить классы и отворять окна. Распахнув очередное окно, я услышал жужжание: в небе летел начиненный бомбами самолет – порождение и владыка этого нелепого ночного мира. Я высунулся из окна, мне хотелось увидеть его, но еще больше хотелось представить себе человека, сидящего в кабине среди черной пустоты и прокладывающего курс к намеченной цели. Самолет пролетел. Небо опять стало пустынным и безмолвным. Я вернулся в нашу комнату, сел на койку и принялся листать иллюстрированный журнал. Перед глазами у меня замелькали вспоротые бомбами английские города, освещенные очередями трассирующих пуль. Я разделся и лег. Завыла сирена. Объявили отбой.
Вскоре пришел Бьянконе – свежий, аккуратно причесанный, болтливый, словно для него вечер только начался. Он сообщил мне, что тревога прервала его любовные утехи на самом интересном месте, и принялся описывать невероятные сцены с полуголыми женщинами, бегущими спасаться в убежище. Мы еще довольно долго курили и разговаривали, он – сидя на своей койке, я – растянувшись на своей. Наконец он тоже улегся. Мы пожелали друг другу доброго утра и приятных сновидений. Светало.
Но теперь мне никак не удавалось заснуть, и я долго еще крутился на своей кровати. Сейчас отец наверняка уже встал, сопя, затянул свои краги, надел охотничью куртку с карманами, набитыми всякой всячиной. Мне казалось, что я слышу, как он ходит по темному, погруженному в сон дому, будит собаку, утихомиривает ее, ведет с ней разговоры. Как он разогревает на газе завтрак для собаки и для себя, как они вместе едят, сидя в холодной кухне. После этого он достает две корзины, одну – на ремнях – закидывает за плечи, другую надевает на руку и широкими шагами выходит из дому. На шее у него, как всегда, кашне, под которым прячется белая козлиная бородка.
Для деревенских молочниц его гулкие шаги, сопровождаемые позвякиванием собачьего ошейника, его непрерывный кашель и харканье заменяли звонок будильника. Да и все, кто жил вдоль дороги, по которой он обычно ходил, услышав сквозь сон эти звуки, уже знали, что пора вставать. Он появлялся на своей усадьбе с первыми лучами солнца. Будил крестьян и, прежде чем они приступали к работе, успевал обойти все полосы, проверить, что уже сделано и что предстоит сделать, после чего начинал кричать и ругаться, наполняя своим голосом всю долину. Чем сильнее старость брала над ним верх, тем больше его ссора со всем миром сводилась к тому, что он старался вставать чем свет, быть на ногах раньше всех в деревне и непрерывно нападать на каждого, кто только попадался под руку: и на собственных детей, и на друзей, и на врагов, объявляя их всех сборищем никчемных лодырей. И, может быть, единственными счастливыми минутами были для него те, когда он на заре проходил со своей собакой по знакомым улицам, откашливаясь и наблюдая, как мало-помалу из серого сумрака рождаются яркие полоски виноградников, мелькающие между ветвями олив, и узнавая один за другим голоса утренних пичужек.
Мысленно провожая отца до самой деревни, я задремал, и он никогда не узнал, что ни разу в жизни я не был так близок к нему, как в то утро.


Из цикла "Трудная любовь".
Перевод А. Короткова
Случай из жизни близорукого

Амилькаре Карруга был еще молод, достаточно обеспечен, не слишком привередлив и без излишних умственных запросов. Казалось, ничто не мешало ему наслаждаться жизнью. И все-таки он стал замечать, что с некоторых пор эта самая жизнь понемножку теряет для него свой аромат. Началось с пустяков, таких, например, как привычка, идя по улице, разглядывать женщин. Раньше он всегда провожал их жадными взглядами, а теперь, если даже ненароком и поднимал на них глаза, то ни одна не производила на него прежнего впечатления. Ему казалось, что женщина проносится мимо, как ветер, и он равнодушно опускал глаза. Раньше его приводили в восторг новые города (ему частенько приходилось разъезжать по торговым делам), теперь они только действовали ему на нервы, приводили в замешательство и утомляли. Будучи холостяком, он обычно все вечера проводил в кино и получал удовольствие от любого фильма. Тому, кто каждый день ходит в кино, в конце концов начинает казаться, что он смотрит один бесконечный фильм – он узнает всех актеров, даже тех, которые заняты в эпизодических ролях или снимаются в массовках, и уже одно это – возможность каждый раз узнавать знакомые лица – достаточное развлечение. И что же? Теперь и в кино ему казалось, что все лица стали туманными, плоскими, неразличимыми, смотреть на них стало скучно.
Наконец он понял: он стал близоруким. Окулист выписал ему очки. И с того дня, как он их надел, жизнь его совершенно преобразилась, стала в сто раз богаче и интереснее, чем раньше.
Он надевал очки, и уже одно это каждый раз превращалось для него в волнующее событие. Стоял он, скажем, на остановке, дожидаясь трамвая, и ему было грустно, что все вокруг – и люди и предметы – безлико, заурядно, изнурено своей обыденностью, что он вынужден блуждать в этом размытом, расплывчатом мире, где все еле намечено, не имеет ни определенной формы, ни ясного цвета. Подходил трамвай, он надевал очки, чтобы посмотреть, какой это номер, и все менялось. Все контуры приобретали четкость, на самых обычных предметах – даже на трамвайной мачте – появлялось множество мельчайших подробностей; на лицах, незнакомых лицах, вдруг вырисовывались родимые пятнышки, точечки небритой бороды, прыщики, оттенки выражений, о которых минуту назад он даже не подозревал. Теперь он мог сказать, из какой материи сделана одежда у того или другого прохожего, он называл про себя все эти ткани, и от него не могли укрыться потертые обшлага. Смотреть значило теперь получать удовольствие, развлекаться. Не разглядывать то или это, а просто смотреть. И Амилькаре Карруга забывал о том, что хотел посмотреть номер трамвая, они уходили один за другим, потом он спохватывался и вскакивал в первый попавшийся. Он видел теперь слишком много вещей, и это было все равно, как если бы он вовсе ничего не видел. И ему приходилось мало-помалу привыкать к этому, заново учиться отличать вещи, на которые бесполезно смотреть, от вещей, на которые необходимо обратить внимание.
Что же касается женщин, встречавшихся ему на улице и уже давно превратившихся для него в бестелесные расплывчатые тени, то теперь он отчетливо видел каждую выпуклость, каждую впадинку на их теле, видел, как эти выпуклости и впадинки движутся и играют у них под платьями, любовался свежестью кожи, сдержанной теплотой их взглядов, и ему казалось, что он не просто видит всех этих женщин, но в полном смысле слова обладает ими. Случалось, что он шел без очков (чтобы не утомляться понапрасну, он носил их не все время, а лишь в тех случаях, когда нужно было посмотреть вдаль), и вдруг впереди на тротуаре возникало яркое пятно платья. Машинально, заученным движением Амилькаре выхватывал из кармана очки и мгновенно водружал их на нос. За эту безудержную жажду острых ощущений нередко приходилось расплачиваться: оказывалось, что навстречу идет старуха. Скоро Амилькаре Карруга стал осторожнее. Впрочем, иногда, оценив цвет платья и походку идущей навстречу женщины, он решал, что она слишком скромна и заурядна, что незачем обращать на нее внимание, и не вынимал очков. Когда же она подходила вплотную, он вдруг обнаруживал в ней нечто такое, что сразу привлекало его, что-то властное и неуловимое. Ему казалось, будто он перехватил ее быстрый, выжидательный взгляд, может быть, она уже давно, с той самой минуты, как его заметила, не отрывала от него этого взгляда, а он ничего не видел. Но было уже поздно. Она скрывалась за углом, садилась в автобус, оказывалась на другой стороне улицы под прикрытием вспыхнувшего красным глазом светофора, и он навсегда терял надежду когда-нибудь узнать ее. Так, поминутно прибегая к помощи очков, он мало-помалу осваивал жизнь.
Но очки открыли ему и другое, дотоле совершенно неведомое царство – царство ночи. Ночной город, до сих пор всегда окутанный бесформенными облаками мрака, испещренный разноцветными пятнами света, теперь наполнился ясно очерченными деталями, стал отчетливым, объемным. Фонари обрели резкие границы, неоновые рекламы, прежде тонувшие в туманном сиянии, сейчас четко скандировали каждую букву. Однако главная прелесть ночи заключалась в том, что все предметы сохраняли тот ореол неопределенности, которую стекла очков бесследно отнимали у них при свете дня. Иногда у Амилькаре даже возникало желание вынуть очки, и лишь спустя некоторое время он спохватывался и вспоминал, что уже давно надел их.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов