А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ее собственное. Яйцо, созданное ею и Богом, так ей должно казаться. Как она должна лелеять это яйцо, его прекрасную обнаженность, нежное свечение, твердую и вместе с тем хрупкую увесистость.
Картер наконец не выдержал. Он согнулся над своим подносом, его глаза плотно закрыты, темное лицо искажено от смеха.
– Умоляю, – выдавил он из себя с трудом. – У меня из-за тебя колики в животе.
– Ах, Картер, – высокопарно произнес Керн, – это еще не самое большое зло. Ведь в один прекрасный день, пока невинная курица сидит, высиживая свое странное, безликое, овальное дитя и лаская его крыльями, – он с надеждой смотрит на Картера, но тот из последних сил сдерживается, закусив нижнюю губу, – здоровенный мужлан, от которого несет пивом и навозом, приходит и вырывает яйцо из ее объятий. А все почему? Да потому что ему, – Керн показывает, вытянув на полную длину руку через весь стол, так чтобы его указательный палец, пожелтевший от никотина, почти уперся в нос Хабу, – ему, святому Генри Паламонтену, захотелось полакомиться яйцами. «Яиц, еще яиц!» – вопит он ненасытно, а несчастные дети американских матерей пусть и дальше страдают от грубых быков и неправедных свиней!
Доусон бросил на стол вилку и нож, встал из-за стола и, согнувшись пополам, вышел из столовой. Керн побагровел. В тишине Петерсен положил сложенный ломтик ростбифа в рот и произнес, пережевывая:
– Брось, Хаб, если кто-то все равно забивает животных, то почему бы тебе их не есть! Животным уже без разницы.
– Ты ничего не понимаешь, – просто ответил ему Хаб.
– Послушай, Хаб, – сказал с другого конца стола Сильверштейн, – а как же быть с молоком? Разве телята не пьют молоко? Может, из-за тебя какой-нибудь несчастный теленок недоедает?
Орсон почувствовал, что нужно вмешаться.
– Нет, – сказал он, и ему показалось, что он вскрикнул, голос его был нетвердый и возбужденный. – Как известно всем, кроме некоторых жителей Нью-Йорка, телят отлучают от дойных коров. Хаб, меня другое интересует – твои туфли. Ты носишь кожаную обувь.
– Ношу.
В оправданиях Хаба уже не осталось задора. Его губы неприязненно сжались.
– Кожа – это бычья шкура.
– Но животное уже забито.
– Ты заговорил как Петерсен. То, что ты покупаешь изделия из кожи – бумажник и ремень, кстати, тоже не забудь, – поощряет убийство. Ты такой же убийца, как все мы. Даже хуже, чем мы, потому что ты об этом задумываешься.
Хаб аккуратно сложил перед собой руки на краю стола, словно для молитвы. Он заговорил голосом радиокомментатора, скороговоркой, без запинки описывающего финишную прямую на скачках:
– Мой ремень, насколько я знаю, из пластика. Бумажник мне подарила мать задолго до того, как я стал вегетарианцем. Пожалуйста, не забывайте, что я восемнадцать лет питался мясом и до сих пор не потерял к нему вкус. Если бы существовал другой источник концентрированного белка, я бы отказался от яиц. Некоторые вегетарианцы так и поступают. С другой стороны, есть вегетарианцы, которые едят рыбу и принимают печеночный экстракт. Я бы на их месте не стал этого делать. Обувь – действительно проблема. В Чикаго есть фирма, выпускающая некожаную обувь для самых правоверных вегетарианцев, но она очень дорогая и неудобная. Я однажды заказал пару. Чуть без ног не остался. Кожа, знаете ли, «дышит», как ни один другой синтетический материал. У меня очень чувствительные ноги. Я пошел на компромисс. Приношу свои извинения. Играя на пианино, я способствую убийству слонов, чистя зубы, а я это делаю регулярно, потому что вегетарианская диета полна углеводов, я пользуюсь щеткой из свиной щетины. Я по уши в крови и каждый день молю о прощении. – Он взял вилку и принялся доедать гору тыквы.
Орсон был изумлен; он, можно сказать, из сострадания к Хабу вступился за него, а Хаб отвечал так, словно из всех присутствовавших только Орсон его недруг. Он попытался что-то сказать в свою защиту.
– Есть отличные туфли, – сказал он, – из парусины на каучуковой подошве.
– Надо будет выяснить, – отвечал Хаб. – Судя по описанию, у них чересчур спортивный для меня фасон.
Весь их стол грохнул от хохота, и тема была закрыта. После обеда Орсон отправился в библиотеку, чувствуя, что в животе творится что-то неладное, – переживания плохо отразились на его пищеварении. В нем росло замешательство, которое он не мог разрешить. Орсону претило, что он у всех ассоциируется с Хабом, и тем не менее он чувствовал себя уязвленным, когда задевали Хаба. Ему казалось, что Хабу нужно отдать должное за то, что он тверд в своих убеждениях не только на словах, но и на деле, и что люди вроде Фитча и Керна, подтрунивая над ним, сами себя принижают. Однако у Хаба их нападки вызывали лишь улыбку, будто это игра, и только Орсону он давал решительный отпор, вынуждая того занимать неискреннюю позицию. Почему? Может, потому, что один Орсон как христианин заслуживал серьезной отповеди? Но тот же Картер каждое воскресенье ходит в церковь – в синем костюме в тонкую полосочку и с платком с монограммой в нагрудном кармане; Петерсен – номинально пресвитерианец; однажды Орсон приметил, как украдкой выходит из церкви Керн; и даже Кошланд соблюдает свои праздники, пропуская занятия и обед. Почему же тогда, спрашивал себя Орсон, Хаб зациклился на нем? И почему ему не все равно? Он не испытывал к Хабу большого уважения. Хаб писал по-детски крупным и старательным почерком и первую серию экзаменов по Платону и Аристотелю сдал на «посредственно». Орсона раздражало, что к нему со снисхождением относится тот, кто уступает ему в интеллектуальном плане. И проигранный спор за столом раздосадовал его как незаслуженно низкая оценка. Его отношения с Хабом рисовались ему некоей схемой, в которой все намеченное им шло наперекосяк, а его преимущества оборачивались недостатками. За схемой маячила самодовольная ухмылка Хаба, нахальные глазки, тошнотворные как по форме, так и по цвету кожи руки и ступни. Эти видения – Хаб, разобранный на части, – Орсон принес с собой в библиотеку, оттуда потащил на занятия и дальше, по запруженным улицам вокруг площади; то тут, то там блестящий глаз или плоский желтоватый ноготь большого пальца ноги явственно всплывал перед ним со страниц книг и, многократно увеличенный, уносился вместе с Орсоном в бессознательность сна. Тем не менее он сам удивился, когда, сидя однажды февральским днем в комнате 12 с Доусоном и Керном, вдруг брякнул:
– Ненавижу его. – Он прислушался к своим словам, попробовал их на вкус и повторил: – Ненавижу гада. Не было еще, чтобы я так кого-нибудь ненавидел. – Его голос дрогнул, и глаза потеплели от напрасных слез.
Они все вернулись после рождественских каникул, чтобы окунуться с головой в странное забытье на период чтения и новые муки сессии. В этом общежитии обитали главным образом выпускники государственных школ, которые тяжелее всего переносят гарвардские перегрузки на первом курсе. Мальчики из частных школ, окончившие «Гарвард» в миниатюре, вроде Экзетера и Гротона, на первом курсе учатся гладко, это позже их выбрасывает на незнакомые рифы, и они тонут в вине или впадают в показную апатию. Но, так или иначе, каждый, прежде чем выпуститься из этого заведения, обязан пройти через мучительное избавление от балласта. Во время рождественских каникул мама Орсона заметила, что ее сын выглядит осунувшимся, и принялась его откармливать. А он был поражен тем, насколько состарился и исхудал его отец. Первые дни Орсон провел дома, часами слушая по радио безмозглую музыку и разъезжая по узким прямым дорогам, проложенным в полях, уже сверкающих бороздами вспаханного снега. Никогда еще небо Южной Дакоты не выглядело таким открытым, чистым, ясным. Он никогда раньше не задумывался, что высокое сухое солнце, которое даже морозные дни в полдень делало теплыми, было явлением местным. Орсон опять занимался любовью со своей девушкой, и опять она расплакалась. Он сказал ей, что во всем винит себя – за неумение, хотя в глубине души винил ее. Она не помогала ему. В Кембридже шли дожди, – это в январе-то. Перед входом в студенческий торговый центр было множество серых следов, мокрых велосипедов и девушек из Рэдклиффского колледжа в плащах и кроссовках. Хаб остался в их комнате один и отпраздновал Рождество постом.
Во время однообразного, почти иллюзорного месяца, проведенного за перечитыванием, конспектированием и зубрежкой, Орсон понял, как мало он знает, как он глуп, как неестественно всякое учение – и как тщетно. Гарвард вознаградил его тремя оценками «отлично» и одной «хорошо». Хабу досталось две «хорошо» и одна «посредственно». У Керна, Доусона и Сильверштейна результаты были хорошие; у Петерсена, Кошланда и Картера посредственные; Фитч завалил один предмет, Янг – три. Бледнолицый негр приходил в общежитие и уходил украдкой, словно был болен и намечен к отбраковке, – он по-прежнему оставался в университете, но его никто не видел, он превратился в слух о самом себе. Приглушенного насвистывания на мундштуке трубы больше не было слышно. Сильверштейн, Кошланд и баскетбольная братия приняли в свои ряды Картера и по три-четыре раза в неделю брали его с собой в кино.
После экзаменов, в разгар кеймбриджской зимы, наступает благословенная передышка. Выбираются новые предметы, и даже на годичных курсах, переваливших во второе полугодие, появляется свежий профессор, как новая шляпа. Дни потихоньку прибывают; случается одна-другая метель; команды пловцов и теннисистов нет-нет да и подарят спортивным полосам студенческой газеты «Кримзон» непривычное известие о победе. На снег предзнаменованием весны ложатся голубоватые тени. Кажется, что вязы приняли форму фонтанов. Кружочки снега, вдавленные каблуками в тротуары близ «Альбиани», кажутся крупными ценными монетами.
Кирпичные здания, арочные ворота, старинные фонари и громоздкие особняки вдоль Братл-стрит видятся первокурснику наследием, доставшимся ему во временное пользование. Истрепанные корешки теперь уже знакомых ему учебников представляются свидетельством определенных познаний, и ремешок зеленой сумки для книг давит на запястье, словно охотничий сокол. Письма из дома становятся уже не так важны. Появляются просветы в занятиях. Высвобождается время. Ставятся эксперименты. Начинаются ухаживания. Разговоры тянутся и тянутся. И почти безудержное стремление познать друг друга властвует над знакомствами. Вот в такой атмосфере Орсон и сделал свое признание.
Доусон отвернулся, будто в этом признании крылась угроза для него лично. Керн заморгал, прикурил сигарету и спросил:
– Что тебе в нем не нравится?
– Ну, – Орсон устроился поудобнее на черном, но изящном, стройном и вместе с тем жестком гарвардском стуле, – в основном мелочи. Скажем, получит повестку из портлендского призывного бюро, тут же порвет на кусочки, не читая, и в окно.
– И ты опасаешься, что сам становишься пособником преступления и за это тебя могут посадить?
– Нет… не знаю. Все это как-то чересчур. Он все делает нарочито. Вы бы видели, как он молится.
– Откуда ты знаешь, как он молится?
– Он мне показывает. Каждое утро он встает на колени и падает ниц на кровать, лицом в одеяло, руки раскинуты в стороны. – Орсон продемонстрировал.
– Боже праведный, – сказал Доусон. – Здорово! Прямо Средневековье. Нет, еще чище – Контрреформация.
– Я хочу сказать, – произнес Орсон, морщась от осознания того, насколько основательно он предает Хаба, – я тоже молюсь, но я не делаю это напоказ.
По лицу Доусона пробежала и исчезла тень.
– Он святой, – сказал Керн.
– Ничего подобного, – сказал Орсон. – У него никакого интеллекта. Я прохожу с ним начальный курс химии, в математике он разбирается хуже ребенка. А эти книги на греческом, которые он держит у себя на столе, они потому потрепанные, что он купил их у букиниста уже подержанными.
– Святым не нужен интеллект, – сказал Керн. – Святым нужна энергия. У Хаба она есть.
– Посмотри, как он борется, – сказал Доусон.
– Сомневаюсь, что уж очень хорошо, – сказал Орсон. – Его даже не приняли в команду первокурсников. Мы еще не слышали, как он играет на пианино, наверняка кошмар!
– Ты, кажется, упускаешь главное, – сказал Керн, жмурясь, – сущность Хаба.
– Я отлично знаю, что он собой представляет, – сказал Орсон, – а сущность его – в притворстве. Все это его вегетарианство и любовь к голодающим индусам… на самом деле он холодный, расчетливый сукин сын, самый бессердечный тип, другого такого еще поискать!
– Вряд ли Орсон так думает. А ты как считаешь? – спросил Керн Доусона.
– Нет, – ответил Доусон, и его щенячья улыбка развеяла сумрак с его лица. – Орсон-Пастырь так не думает.
Керн прищурился:
– Орсон-Пастырь или Орсон-Пластырь?
– Я думаю, дело в Хабе, – сказал Доусон, – в Хабе есть изюминка.
– Или – оскоминка, – добавил Керн, и они расхохотались.
Орсон понял, что его приносят в жертву шаткому перемирию, которое поддерживали двое соседей между собой, и ушел, на вид разобиженный, но втайне польщенный тем, что его наконец наградили хоть каким-то прозвищем – Орсон Пастырь.
1 2 3 4 5
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов