А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а! Это из того самого села Большие Воробушки, где Н. Н. родился и некоторое время жил! Ну да, отвечал земляк Н. Н.
Сперва с гордостью и радостью отвечал.
Потом с привычкой.
А потом уже и с досадой.
Если в область или район приезжали по вопросам государственного хозяйства или культуры какие-нибудь гости из центра или даже из-за границы, чего, правда, ни разу не случилось, то маршрут их обязательным образом пролегал через село Большие Воробушки, и им говорили: а вот, обратите внимание, село Большие Воробушки, где родился и некоторое время жил Н. Н.! И подвозили к памятнику и, приманивая проходщих мимо местных жителей пальцами и словами, просили рассказать коротко и ясно про своего земляка. И те рассказывали.
Сперва с гордостью и радостью.
Потом с привычкой.
А потом уже и с досадой.
А потом даже совсем перестали рассказывать, исчезая из окрестной видимости, едва у памятника появлялись машины с чужими людьми.
Единственной школе села Большие Воробушки присвоили имя Н. Н. О нем рассказывали на уроках детям.
Его упоминали на каждой сельской сходке.
Он был пример и знак.
И создалось впечатление, что кроме Н. Н. ничего достойного в селе Большие Воробушки не было, нет и не будет, и жители вследствие этого засомневались в своей полезности, в своих достоинствах, а некоторые и в самом существовании своем. И от безысходности все — от мала до велика — стали постоянно и жестоко пить водку, вино, самогон. Пива не пили: его в село Большие Воробушки не привозили никогда, а своего не производили.
Так продолжалось до осени 1993-го года, до той поры, когда вернулся в село получивший высшее образование Константин Счукин. Он, само собой, выпил. А потом взял кувалду и разбил памятник. А потом осколки унес, а место разровнял лопатой — будто и не было ничего. Но этого мало. Он созвал сход, взял слово и объявил: вот что, дорогие земляки, давайте так. Никакого Н. Н. не было. Не родился он у нас и не проживал некоторое время. Амбец!
Будто свежим воздухом овеяло селян. Впервые за долгие годы улыбнулись они друг другу с чистым сердцем.
Гости по привычке поездили, но им объясняли: ошибка вышла, не родился и не проживал некоторое время у нас никакой Н. Н., первый раз вообще о нем слышим.
Перестали ездить.
В школе об Н. Н. учительницы уже не рассказывали, а в качестве положительных примеров выставляли своих же земляков, передовиков косовицы, обмолота, вспашки и дойки.
А главное, пили в Больших Воробушках теперь уж не от мала до велика, а только взрослое дееспособное население, что можно считать в пределах общестатистической российской нормы.
Каков вывод из этого рассказа, напрашивающийся сам собой?
Но, хоть он и сам собой напрашивается, — нету никакого.
Это просто случай из жизни, только и всего.
осень 1993 г.
Нельзя
Мистический рассказ
Приснился мне дядя Петя покойный, что будто бы сидим мы в бане одетые. Я хоть и во сне, а сразу сообразил, что раз мы одетые в бане, то, значит, не мыться забрались, а выпивать.
Но дядя Петя не пьет, а говорит:
— Нельзя мне!
Я удивляюсь:
— Почему нельзя? Это когда ты живой был, у тебя и сердце больное было, и печень, и язва, ты и бросил пить. Но теперь-то ты мертвый, теперь-то тебе чего беречься? Не порть компании, выпей!
— Нет. Нельзя.
— Да почему?! Что тебе сделается, твою-то, извини, мать?
— Ничего не сделается. А просто — нельзя.
Тут я проснулся и подумал: вот, сколько лет прожил, а лишь теперь понял, что такое смерть. Смерть — когда нельзя. НЕЛЬЗЯ. Нельзя — и все. Без объяснений.
И стало мне интересно мертвым пожить.
Ведь все очень просто: нельзя — и все!
Перестал пить. Дураки пристают, а я говорю: «Нельзя!» — и удаляюсь с загадочной улыбкой.
Разошелся с женой, с которой уж семнадцать лет (то есть с момента свадьбы) мечтал разойтись, да все как-то... А теперь подумал: зачем она мне, мертвому? — и без малейшей запинки разошелся. С другими женщинами, однако, не стал ничего. Я ж мертвый, и это получится извращение какое-то. И главное — нельзя.
Трудней всего было бросить курить. Бессонница терзала, кашель бил в три погибели. Но как вспомню — НЕЛЬЗЯ! — и легче.
Ел очень мало, потому что если совсем не есть, то можно по-настоящему помереть, а я не хотел помирать по-настоящему, я хотел только мертвым пожить.
И стало мне через полгода так легко! — просто летаю! Улыбаюсь на все стороны. Меня толкают и обругивают, а я молчу, мне отвечать нельзя. Невозможно. И самое приятное, что душа не требует объяснений, почему нельзя, и не осталось во мне ничего, кроме уважения к самому себе.
И тут снится мне дядя Петя повторно, уже не в бане, а легально, у меня дома. Он пьет водку! Он закусывает малосольным огурцом с хрустом! Он курит так, что дым из ушей!
Я кричу:
— Дядя Петя, родной, ты что, тебе ж нельзя!
А он с усмешкой:
— Когда нельзя, а когда и можно.
Я проснулся весь в поту.
И плохо мне теперь.
Думаете, я стал опять пить и курить? Зачем! — Минздрав предупреждает!
Но легкость ушла, понимаете вы меня? Ясность мыслей покинула меня. Раньше я знал: нельзя и нельзя. А теперь только и делаю, что думаю: почему нельзя? Ушло от меня это высокое понятие. И слышать мне теперь это слово больно — как видеть свой свадебный костюм на огородном пугале; это не факт, а сравнение, мой-то свадебный костюм вот уж двадцать лет как новый и я надеваю его на свадьбы родственников или на похороны, или на торжественные государственные праздники, которых теперь уж нет.
Воспоминание
Деревянная скрипучая лестница вела на второй этаж.
Обитая искусственной кожей дверь (клочья ваты лезли из дыр) тоже скрипела, но это был скрип не ветхости, а собственной тяжести, труда и времени.
Узкий темный коридор, полный старинных страхов, шепотов и вздохов, запахов детства и старости, разветвлялся: на кухню и к трем комнатам-квартирам.
Одна из дверей — легкая, белая.
Легко и в самой комнате, солнечный свет просторно льется в три высоких окна.
Лампа с матерчатым выцветшим абажуром висит под потолком незаметно, не привлекая к себе внимания — до вечера.
Справа от входа — тахта, застеленная клетчатым тканевым одеялом. Подушка уютно смята, притиснута в уголок: хорошо читать полулежа или просто разговаривать, видя всех в комнате. Над тахтой пестренький коверишко, на коверишке, на гвоздике, на алой ленте — гитара, заслуженный инструмент с продольной трещиной по корпусу и светлыми пятнами на черном грифе — там, где пальцы бывают чаще всего, прижимая струны к ладам, мои пальцы помнят эти жесткие, шершавые металлические струны, всегда расстроенные.
Возле тахты журнальный столик, на котором всегда несколько открытых книг: она всегда читала три-четыре книги одновременно — и, кажется, редко какую дочитывала до конца.
У окон два кресла, старые, глубокие, одинаковые, вспоминается странное мимолетное раздумье — в какое сесть, — словно от этого что-то зависело.
Телевизор, который никогда не работал.
Радиоприемник, который никогда не включался.
Магнитофон, который был всегда неисправен, но если уж музыка — то на полную громкость, приходилось перекрикивать, возникало обидное чувство, что ты не очень-то и нужен со своими разговорами.
Что еще?
Какой-то шкаф, какой-то стол, какой-то палас на полу.
За окнами — тишина переулка, — о чем я говорю, в нашем городе нет переулков, есть только короткие улицы.
Я видел день, видел вечер, но никогда не видел ночи из этих окон.
Я благословляю эту комнату в своей памяти.
Я проклинал бы ее, если бы жил сейчас в ней.
Автомобиль
не роскошь,
а средство передвижения, и не знаю, где как, а в Саратове именно так.
У нас на автомобилях передвигаются. И очень быстро. И с каждым днем все быстрее. Но то, что будто бы все водители наши уже не обращают внимания на светофоры и шпарят на красный свет — враки. Ну, двое-трое проедут, а остальные смирно стоят и ждут — и едут на желтый. Есть даже такие автолюбители (из неопытных, начинающих), которые едут только на зеленый, но их настолько мало, что почти вовсе нет.
Это и привело однажды к дорожно-транспортному конфликту на углу улиц Советской и Чапаева. Перекресток нервный, всегда обильный машинами, да еще тут ходят трамваи двух маршрутов, автобусы, троллейбусы — и всегда огромное количество пешеходов, путающихся под колесами.
Клочков и Степян стояли своими машинами перед перекрестком и смотрели, как положено, на светофор, а не куда-то еще. Степян увидел желтый свет и поехал, не сводя с него глаз, а Клочков оказался из тех самых водителей, что ждут зеленого, — и не поехал, а ждал зеленого. И Степян, естественно, тихо, но плотно врезался в Клочкова.
Милицию в таких случаях у нас не зовут, разбираются лично, с помощью обоюдной логики и эмоций выясняя, кто не прав; неправый дает деньги на ремонт правому — и все улаживается.
Степян думал, что он прав, а Клочков не прав, уже потому, что «Вольво» Степяна в три раза дороже «Жигулей» Клочкова. Клочков же думал, что не прав Степян, потому что ведь Степян ударил его сзади, а не наоборот.
И вот они выскочили из машин и стали рассказывать друг другу свои соображения и мысли. Оба были возбуждены, потому что у Степяна оказалась вмятина на бампере, а у Клочкова был разбит указатель поворота.
— Ремонт теперь делать, пятьдесят тысяч рублей денег должен ты мне, — стараясь сдержать себя, объяснял Степян свою справедливость Клочкову.
— А где я тебе мигалку заднюю достану, она не меньше пятидесяти тысяч рублей денег стоит сейчас! — доказывал Клочков обратное, стремясь при этом не задеть чести и достоинства Степяна.
— Ты на зеленый не ехал, а сзади меня другой ехал, чтобы он на меня не ехал, я на тебя ехал, а ты не ехал! — вразумительно объяснял Степян Клочкову суть дела.
— У меня сзади глаз нету, а если ты близко от меня остановился и тебе места не хватило для маневра, чтобы поехать вбок, а не на меня, то кто же виноват? — сердечно спрашивал Клочков.
Тут очи Степяна стали прекрасными и страшными, как война стальных рыцарей в воображении книжного мальчика, ноздри его стали раздуваться.
— Даешь мне пятьдесят тысяч рублей денег или нет? — спросил он, и было ясно, что это его последние слова, а дальше события непредсказуемы.
Клочков был мужественен. Держа за спиной гаечный ключ 58x62, он сказал:
— Ты не прав!
— Нет, ты не прав!
— Нет, ты не прав!
— Нет, ты не прав! — сказал Степян, и даже влага выступила на его глазах — от гнева, от жалости к Клочкову, предвидя, что он с ним сейчас сделает.
Но вдруг в прекрасных очах Степяна что-то мелькнуло.
— Слушай, — сказал он дрогнувшим голосом. — Зачем споришь? Скажи, что не прав! На тебе, возьми пятьдесят тысяч рублей денег, только скажи, что ты не прав! Как родною брата тебя прошу!
Клочков взял деньги, подумал и сказал:
— Ладно. Я не прав!
— Спасибо! Молодец! Храбрый тот, кто свою вину сознает! — приветствовал Степян Клочкова поговоркой. — Давай теперь мне пятьдесят тысяч рублей денег на ремонт, если ты не прав!
Клочков хотел вернуть то, что дал ему Степян, но тот поморщился:
— Зачем даешь что я тебе дал? Это глупо, нет? Свои деньги давай!
И Клочков дал ему своих пятьдесят тысяч рублей денег, и они сели в свои машины, и разъехались, очень довольные друг другом.
В прочих же городах такие ситуации, рассказывают, кончаются в лучшем случае убийством.
И меня еще спрашивают, почему я из Саратова не еду!
Писатель
Жил-был писатель. Не тот, который из рассказа «Чернильница» (см. рассказ «Чернильница»), а другой.
Но тоже писатель.
Сначала он писал, ни о чем не думая, а потом вдруг подумал: вдруг умру за работой?
И представил: пишет, пишет, пишет, — хлоп! — и умер, а строка осталась недописанной.
И это бы ладно, но какая строка, вот вопрос!
Стал писателя этот вопрос мучить.
Возникнет у него замысел. Возьмет он стопочку бумаги, задумается. Тут мысль: что ж ты сидишь, морда! — вот-вот тебя кондратий хватит, скажут: помер над чистым листом, помер от бесплодия и иссякновения! Собаке собачья смерть!
И он торопливо начинал писать.
Но героя, главный ли он, второстепенный ли, не сразу ухватишь за его художественную суть, ради которой и стоит огород городить, поневоле приходится начинать с мелочевки: как, допустим, проснулся, как умылся и высморкался.
Писатель торопится, перечитывает написанное, а кроме «умылся да высморкался» ничего художественно-значительного еще нет. Мурашки ужаса продирают позвоночник писателя. Что если сейчас — карачун? Падет он головой на стол. Придут люди, поднимут голову, чтобы вынуть лист для литературной истории, заранее уважая последнюю мысль творца, а там вместо мысли: умылся и высморкался! И такой хохот поднимется, такой конфуз на всю литературную историю! — писатель, чуть не умерший от испуга, пишет, пишет, скорей пишет дальше, он пишет, что, дескать, едва герой высморкался, тут же спросил себя: а в чем, собственно, смысл бытия, зачем все это?
Остановится писатель, полюбуется — но опять шибает его в холодный цыганский пот.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов