А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Блок ни от чего не отрекся, ничему не изменил. Но утратил согласие со стихией. Со всей отчетливостью сказал он об этой своей трагедии в так называемой «Записке о „Двенадцати“» (1 апреля 1920 года), которую написал, чтобы пресечь всякого рода домыслы и кривотолки о его якобы изменившихся взглядах и настроениях, о том, что он будто бы «отказался» от своей октябрьской поэмы.
Напомнив о тех обстоятельствах, при которых появилась поэма, и о той травле, которой она подверглась, Блок продолжал: «Недавно я говорил одному из тогдашних врагов, едва ли и теперь простившему мне мою деятельность того времени, что я, хотя и не мог бы написать теперь того, что писал тогда, не отрекаюсь ни в чем от писаний того года».
Не мог бы – не потому, что думает иначе, но потому, что написать так можно было только в согласии со стихией (как это и было в январе 1918 года). А в согласии со стихией означало для Блока – в согласии с духом времени.
Потому и «нельзя писать», раз такое согласие утрачено. Потому же до самого конца не поколебалось убеждение: «Двенадцать» – «какие бы они ни были – это лучшее, что я написал, потому что тогда я жил современностью».
Потому же, наконец, и угасало сердце. Угасало от крушения мечты, которой было безраздельно отдано все – вера, надежда, любовь, жизнь. Он почувствовал себя словно в открытом океане: пути назад не было, а путь вперед потерялся в тумане.
С угасающим сердцем продолжал он жить и работать, ходил на заседания и в театр, редактировал Гейне и Гете, читал на вечерах старые стихи, старательно переписывал в дневник старинные романсы.
Простенькие звуки, затрепанные слова, но до чего же велика их власть!… Пахнуло далекой юностью, свежестью, молодой страстью, Новой Деревней, волшебным голосом Вари Паниной, и щемящей грустью – тоже.
Как-то странно и дико мне жить без тебя,
Сердце лаской любви не согрето.
Но мне правду сказали, что будто моя
Лебединая песня пропета…
В конце приписано: «Еще бы найти „Колокольчики, бубенчики“, где сказано: „Бесконечно жадно хочется мне жить!“».
… Теперь он стал совсем угрюмцем, все больше молчал, а если заговаривал, то нехотя, словно насилуя себя. Вздыхал все тяжелее и стал жаловаться: «Теперь со мной ничего не бывает…», «Дышать нечем. Душно. Болен, может быть…»
Еще накануне казался здоровяком, и вдруг его – как подкосило.
«Я никогда не видел таких пустых, мертвых глаз. Я никогда не думал, что на лице могут отражаться такая тоска и такое безразличие». Таково было впечатление молодого писателя, преклонявшегося перед Блоком, но впервые увидевшего его, когда он был уже болен и измучен.
На рубеже последнего года своей жизни это был человек беспредельно усталый, глубоко и непоправимо надломленный и душевно и физически.
Настежь дверь. Из непомерной стужи
Словно хриплый бой ночных часов…

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
ПЕТРОГРАД В 1921 ГОДУ
Начинается двенадцатая – последняя и короткая – глава книги. Бьет двенадцатый час недолгой жизни Александра Блока.
Только в грозном утреннем тумане
Бьют часы в последний раз…
… Наступил тысяча девятьсот двадцать первый год, четвертый год новой, Октябрьской эры. Гражданская война кончилась, – лишь кое-где тлели ее последние очаги. Но разруха все еще продолжала свое наступление на измученную страну.
С землисто-серой и ломкой страницы петроградской «Красной газеты» взывал лозунг: «Теми же руками, которые в 20-м выковали победу над белыми генералами, в 21-м – выкуем победу над их союзником – голодом».
Рядом – крупно набранная цитата из речи Ленина на Восьмом съезде Советов: «Хозяйственные задачи, хозяйственный фронт выдвигается перед нами теперь, опять и опять, как самый главный и как основной».
Перелистываешь газету – и возникает пестрая панорама тех дней. Венгерские народные комиссары в руках своих врагов… Поляки нарушают условия мирного договора… Топливная угроза Петрограду… Еще и еще паровозов для хлеба!.. Махновцами загублен штаб петроградской бригады курсантов… (Вскоре их обезображенные тела торжественно хоронят в Петраграде.) Бесплатное пользование баней и водой… «Торпеда и трактор» – репортаж с оживающего Обуховского завода…
Некто сильно гневается по поводу объявленного «костюмированного бала и кабарэ» с входными билетами стоимостью в десять тысяч рублей, «Для кого это? Для чего? Рабочие ходят оборванные и голые. Трудовая Россия раздета и разута, а тут господа… Стыд и позор!»
Другой автор яростно обличает «гнилое болото», образовавшееся в горьковском Доме искусств, где «господин» Пяст расхваливает буржуазных поэтов, занимающихся духовным саботажем…
Правительственный бюллетень о состоянии здоровья П.А.Кропоткина… Посвященная ему большая некрологическая статья… Манифестация церковников… Борьба с труддезертирством… «Остерегайтесь спекулянтов!»… Статья об итальянских фашистах… (Пишут и произносят еще: «фачисты».) «Делайте противохолерные прививки!»… Выдача спичек и мыльного порошка…
…Скудно, мрачно, нервно начался год в доме Александра Александровича Блока. «Несчастная квартира», – записывает он о своей скромной обители.
Любовь Дмитриевна бурно ссорится с Александрой Андреевной, посылает ее торговать с рук на толкучке. Отношения становятся невыносимыми, вновь и вновь возникает разговор, что «надо разъезжаться». Блок разрывается между двумя самыми дорогими ему существами, испытывает страшные душевные муки и не видит никакого выхода. «Только смерть одного из нас троих может помочь», – с небывалой жесткостью говорит он матери.
До чего же обе они не умели его беречь!
А у Любы – новые друзья и товарищи из театра Народной комедии, где она работает. И – новые увлечения… Обаятелен актер Жорж Дельвари, он же – популярнейший клоун Анюта. Александра Андреевна пишет сестре про Любу: «С цепи она сорвалась буквально. Страшно ей жить хочется». В Новый год Блок записывает: «Люба веселится в гостях у Дельвари». Там собирается лихая публика – циркачи, наездники, жонглеры, все с иноземными кличками: Серж, Таурек, Карлони, Такошима…
А Блок полон Любой и только Любой – как никогда. Стало окончательно ясно: на всем свете у него было, есть и будет только две женщины – Люба и «все остальные». Что все его увлечения? – Так, одна ненужность и скука…
В нем еще сохранилась магнитная сила притяжения, она продолжала действовать на многих. Но теперь он безжалостно пресекал все, что хотя бы едва намечалось.
Вдруг подала голос почти загробная тень – Наталья Скворцова, «Гильда». Она в очередной раз объяснилась в любви. Блок ответил ей строго и сухо: «Вы хорошо сделали, Наталия Николаевна, что не приехали, или, по крайней мере, не пришли ко мне на Рождестве. Наше свидание было бы еще нелепей, чем те, когда-то…» Письмо длинное, интересное, но Блок даже не послал его по назначению, – так оно и лежит в моем собрании.
… Он совсем ушел в себя. Александра Андреевна сообщает сестре: «Он исхудал, глаза больные, озлоблен, молчалив более, чем когда-нибудь. К нему не подступишься – все его раздражает». Редкие записи в дневнике – все более мрачны: «Как я вообще устал»; «Я как в тяжелом сне»; «Утренние, до ужаса острые мысли, среди глубины отчаяния и гибели. Научиться читать „Двенадцать“. Стать поэтом-куплетистом.. Можно деньги и ордера всегда иметь»; «Болезнь моя росла, усталость и тоска загрызли, в нашей квартире я только молчал».
Любил погреться у печки, сидя на чудом уцелевшей детской своей скамеечке..
Не жить, не чувствовать – удел завидный…
Отрадно спать, отрадней камнем быть.
… Между тем обстановка в Петрограде сильно осложнилась: 24 февраля в газетах появилась передовица «Долой волынку!». Оказывается, «на питерских заводах, на радость явных и скрытых белогвардейцев, рабочие уже который день волынят». Распространялись антисоветские листовки, сколачивались демонстрации, кое-где бастовали.
На следующий день приказом за подписью командующего войсками Петроградского военного округа Дмитрия Аврова (того самого, что выговаривал Алянскому за то, что он не сумел уложить спать Александра Блока) было введено военное положение. Замелькали лозунги: «Рабочие Петрограда! Не поддавайтесь наговорам шкурников и предателей!», «Смерть шпионам!».
А 3 марта как громом ударило: восстал Крондштадт.
Снова заговорили пушки тридцати четырех кронштадтских батарей и мощных линкоров – «Петропавловска» и «Севастополя», но на сей раз обращены они были в другую сторону – на Красный Петроград.
Город был под усиленной охраной: военное положение изменено на осадное, хождение по улицам после девяти часов вечера воспрещено, театры и все другие зрелищные заведения закрыты, телефоны выключены.
Эти дни оставили беглый след в последних стихах Блока:
Как всегда, были смешаны чувства,
Таял снег и Кронштадт палил…
В один из этих сырых, мглистых, смутных и тревожных дней стихотворец гумилевского «Цеха» Георгий Иванов переходил Неву по пустынному Николаевскому мосту. Как у всего петроградского антисоветского подполья, оживилась его надежда на, казалось бы, неминуемое на сей раз падение большевиков.
Навстречу ему под красным закатным небом неторопливо, похлопывая ладонью по чугунным перилам, шел человек в барашковой шапке. Остановился, закурил, швырнул обгорелую спичку на невский лед. Похоже было – он внимательно вслушивается в далекие равномерные залпы. Оказалось – Блок.
– Пшено получили? – спрашивает он Иванова. – Это хорошо, если круто сварить… Стреляют… Вы верите? (В победу мятежников.) Я – не верю. Помните у Тютчева:
В крови до пят мы бьемся с мертвецами,
Воскресшими для новых похорон…
Мертвецы оставались для него мертвецами, и хоронить друг друга они должны были сами.
Иванов – самая распространенная из русских фамилий, и случилось так, что в тот же день (или в один из таких же дней) Блок встретился с другим Ивановым, на этот раз Всеволодом.
Тот одиноко слонялся по пустынному и захламленному помещению литературной студии Пролеткульта, разместившейся в громадном доме бывшего Купеческого собрания на Итальянской улице. В студии читали лекции самые известные писатели Петрограда, а Всеволод Иванов был секретарем студии.
Накануне ему встретился Гумилев, облаченный в свою знаменитую оленью доху, и спросил:
– Занятия производите?
– Произвожу.
– И офицеров не боитесь? Скоро по Невскому поедут. Интересно…
А сегодня в студии ни души – ни слушателей, ни лекторов: одни усмиряют Кронштадт, другие отсиживаются по домам.
Теперь слово имеет советский писатель Всеволод Вячеславович Иванов:
«Невысокий человек медленно идет по коридору. В руках у него пальто, с плеча свисает кашне. Я узнаю его: по биению своего сердца и по тому, как один за другим проносятся в памяти его портреты…
– Никого? – говорит он, заглядывая в комнату.
– Восстание, – отвечаю я извиняюще.
– А вы?
– Я секретарь студии.
– И слушатель?
– И слушатель.
Он глядит на меня задумчиво, и взор его говорит: «Это хорошо, что вы остались на посту поэзии. Поэзия, дорогой мой, не менее важна, чем склады с порохом, например, или склады с амуницией. Это хорошо». И ему хочется сделать мне приятное. Он говорит:
– Если разрешите, я вам прочту лекцию.
Я важно сажусь на другой край стола; пространство между нами, кажется мне, еще более увеличивает силу того события, которое происходит сейчас. Блок раскрывает записки и читает медленно, не спеша, постепенно разгораясь. Он читает о французских романтиках, и каждое его слово говорит: «Они были прекрасны, несомненно, но разве мы с вами, мой молодой слушатель, не менее прекрасны? Мы, вот здесь сидящие в холодной сырой комнате, за тусклыми, несколько лет не мытыми стеклами? Разве мы не чудесны?» Я киваю головой каждому его слову и про себя говорю: «Мы с вами достойны звания людей!» Он мне возражает: «Но разве мы одни, нас множество, мой молодой друг!» И я покорно ему отвечаю: «Да»».
Какой красноречивый рассказ! Как тонко рассказчик понял Блока. И как героически выглядит в этом рассказе усталый, больной, оглохший и онемевший поэт.
Пост поэзии несменяем.
… Он снова перечитывал «Фауста» – готовился редактировать новый перевод. Вчитывался во вторую часть, в которой слышал «музыку будущего» – мощный музыкальный отклик на стихийное движение масс, вступавших в историю, чтобы править судьбами мира.
От Гете можно было «набраться сил». И снова особенно поражала и заражала сцена гибели и бессмертия Эвфориона – этого олицетворения самого духа поэзии, духа деяния, борьбы, вечного горения.
Хор.
Взвейся, поэзия,
Вверх за созвездия!
Взмыв к наивысшему,
Вспыхнув во мгле,
Ты еще слышима
Здесь на земле!
Елена, Фауст и хор
Смерть от ран, тоска агоний,
Что нашел ты, милый, в них?
Эвфорион
Я не зритель посторонний,
А участник битв земных…
Елена, Фауст и хор
Участь смертельная
Этот задор!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов