А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Происходит окончательное разложение литературной среды в Петербурге. Уже смердит».
После всего такого – «оскомина» и «смута на сердце».
«Такой горечью полыни пропитана русская жизнь».
Кругом – людские беды и несчастья. Обездоленный и самолюбивый Пяст живет «сцепя зубы». Заходит маленький стихотворец Федор Смородский – нищий, больной, «холодное пальтишко, гордые усы». Андрей Белый бьется как рыба об лед, его нещадно эксплуатируют издатели. Ремизов сидит без копейки. Других замучили болезни. Сергей Соловьев в Москве покушается на самоубийство. Мать… Тетка… Женя Иванов… «Мысли печальные, все ближайшие люди на границе безумия, как-то больны и расшатаны, хуже времени нет».
Печать неблагополучного времени лежит на всем, что происходит в Петербурге. «Город ужасно действует», даже погодой, безразлично – в непроглядную ли ноябрьскую ночь или в белую, майскую. «Холодно, резко, все рукава Невы полные, всюду ночь».
Из страницы в страницу, одна за другой проходят через дневник горестные и страшные сцены столичной улицы – сюжеты ненаписанных стихотворений третьего тома.
«Ночь белеет… Вдруг вижу с балкона: оборванец идет, крадется, хочет явно, чтобы никто не увидел, и все наклоняется к земле. Вдруг припал к какой-то выбоине, кажется, поднял крышку от сточной ямы, выпил воды, утерся… и пошел осторожно дальше. Человек».
Ночью же, на Мойке, против величественной, как арки древнего Рима, Новой Голландии, Блок хватает за руку молодого матроса, собравшегося топиться… «И матрос, на борт не принятый, идет, шатаясь, сквозь буран. Все потеряно, все выпито! Довольно – больше не могу…». В другой раз в той же Мойке баграми ищут утопленника. (В городе – эпидемия самоубийств. «Русское слово» собирает мнения писателей, Блок тоже отвечает: «…самоубийств было бы меньше, если бы люди научились лучше читать небесные знаки».)
Дикие скандалы, драки, пьяница сорвался с трамвая… Дворники издеваются над раненой крысой… Мрачный день, резкий ветер, вопит пьяный парень, «бедные люди в трамвае»… Ночь. Нева. Среди гранитов – две испуганные фигурки: мать с ребенком. «Страшный, несчастный город, где ребенок теряется, сжимает горло слезами».
Вечерняя прогулка по глухой окраине, где хулиганы бьют фонари, пристает щенок, тускло светятся окна. «Девочка идет – издали слышно, точно лошадь тяжело дышит: очевидно, чахотка; она давится от глухого кашля, через несколько шагов наклоняется. Страшный мир».
Пленником этого мира, заложником его темных сил чувствует себя и сам наблюдатель.
Тут-то он и дал волю своим стриндбергианским ощущениям. Выпадают дни, когда им овладевает безотчетный страх перед какими-то (чьими-то) преследованиями. Он и сам не знает, в чем дело. «Надеюсь, что начну опять оправляться от того удара, который был кем-то нанесен мне внутренно на той неделе. Источника я еще не знаю, но начинаю подозревать».
В другой раз он безмятежно идет в зоологический сад, со всегдашней любовью и интересом смотрит зверей, снисходительно слушает пошлейшего «Орфея в аду». Подсаживается добродушный пьяненький армейский полковник, заводит пустяковый, ни к чему не обязывающий разговор. А стриндбергианцу уже мерещится, что «послан преследователь», и он потихоньку скрывается от полковника, потому что был подан знак: «Уходи, доброго не будет». И вот он у себя, в своем «тихом углу», который «пока» еще есть у него, и записывает: «Тебя ловят, будь чутким, будь своим сторожем, не пей, счастливый день придет»…
Какая трудная, одинокая, требовательная жизнь! И как нелегко давалось вочеловечение… И где он, этот счастливый день?..
Миры летят. Года летят. Пустая
Вселенная глядит в нас мраком глаз,
А ты, душа, усталая, глухая,
О счастии твердишь, – в который раз?
Что счастие? Короткий миг и тесный,
Забвенье, сон и отдых от забот…
Очнешься – вновь безумный, неизвестный
И за сердце хватающий полет…
Порой казалось, что счастье близко, рядом – на, возьми его. Но на поверку оно оказывалось только призраком счастья и улетучивалось, не исцелив истомившейся души.
… Вот один эпизод в жизни Блока, на котором стоит ненадолго остановиться.
Известность поэта росла. У него появился свой читатель. Его уже узнавали на улице, в трамваях, в театрах, на концертах и выставках. Все чаще ловил он пристальные, обожающие женские взгляды. «Если бы я умер теперь, за моим гробом шло бы много народу, и была бы кучка молодежи», – записывает он в дневнике.
Из Москвы стали часто приходить умные, иронические письма от какой-то девушки, не пожелавшей назвать свое имя. Через некоторое время она собственной персоной явилась на Малую Монетную, не застала дома, назначила встречу. Блок пошел, скучая, – и не пожалел. Ей было двадцать лет, она была красивая, живая, элегантная, совсем как ибсеновская Гильда. Звали ее так же, как Снежную Деву: Наталья Николаевна. Фамилия – Скворцова.
Они провели вместе два дня, не разлучаясь. Он показывал ей свой Петербург, катал на лихачах по городу и за городом, проводил в Москву.
Началась интенсивная и нервная переписка. Она до нас не дошла (письма Н.Н.С. поэт уничтожил, его ответы не выявлены; случайно сохранились письма, относящиеся к предсмертным дням Блока). Но несколько неотосланных писем Блок вклеил в дневник и еще несколько отосланных скопировал. Из них и еще из некоторых источников можно более или менее ясно представить, как сложились их отношения.
Она влюбилась в Блока без памяти и хотела бы соединить с ним свою жизнь. Он же написал о ней Любови Дмитриевне так: «Вот девушка, с которой я был бы связан очень „единственно“, если бы не отдал всего тебе».
Вторая Наталья Николаевна была, как видно, девицей балованной, самолюбивой, капризной и начитавшейся современных писателей. Обращаясь к известному поэту, она считала нужным писать заносчиво и возвышенно. Она, дескать, «унижается», признаваясь в своей влюбленности, вынуждена говорить «языком своих горничных», просит «освободить» ее от «унизительного чувства».
На Блока такого рода тонкости уже не действовали – время «снежных масок» прошло. Из его ответа (в нескольких вариантах) следует: «Унижения нет». Любовь (светлое, солнечное) не унижает, а освобождает, и даже во влюбленности (темное, ночное) тоже нет ничего унизительного, хотя тут подстерегает угроза самоуничтожения, когда за призрак счастья принимаешь «мрачные, порочные услады вина, страстей, погибели души». Из блоковского ответа ясно: то, что происходит между ними, есть не любовь, а увлечение. «Но, боже мой, милая, Вы не этого хотите, и я не этого хочу».
Чего же он хотел? Ответ – в том же письме к «Гильде». «Я не только молод, а еще бесконечно стар. Чем дольше я живу, тем я больше научаюсь ждать настоящего звона большого колокола; я слышу, но не слушаю колокольчиков, не хочу умереть, боюсь малинового звона».
В нем все больше проступала строгость, даже суровость. «Он себе на шею четки вместо шарфа навязал и с лица стальной решетки ни пред кем не подымал».
… Конечно же, не в каком-то пьяненьком армейском полковнике было дело. Это перебор, следствие повышенной чувствительности, излишнего душевного напряжения.
Весь «позорный строй» русской жизни внушает ему ужас, и он подмечает, ловит, накапливает его гримасы в повседневном быту. «Эти ужасы вьются вокруг меня всю неделю – отовсюду появляется страшная рожа, точно хочет сказать: «Ааа… ты вот какой?.. Зачем ты напряжен, думаешь, делаешь, строишь, зачем?»
Блок верен своему правилу – охватывать и сочетать в одном переживании самые различные факты и явления. Ужасное – это обывательская толпа на Невском и «морда» модного писателя-порнографа Анатолия Каменского, потрафляющего вкусам толпы, это «Новое время», Суворин, Меньшиков и Розанов, это черная сотня с Сенной площади и Охотного ряда, это и ничтожный царь, беззаботно пьянствующий со своими конвойцами, это и мракобесное православие Гермогена и Илиодора, и входящий в силу Распутин, и департамент полиции, филеры и провокаторы, это и светские педерасты и разряженные дамочки, это и взятки, акции, купоны, банковские счета, беспощадная власть чистогана.
Давно уже сложилось у Блока целостное представление о бездуховности, нравственном одичании, животной сытости торжествующего мещанства. На своем языке он называл это желтокровием. Широк диапазон этого представления. Желтое (он в этих случаях всегда писал: жо лтое) – это все, что отвердело и застыло кондовым обычаем, мертвым догматом, все неподвижное, бестревожное, отказавшееся от борьбы, безразличное к будущему, а также и все ушедшее в резиньяцию и «эстетический идеализм», в декадентские презрение к «простой жизни».
«Жолтое» обступало со всех сторон, иногда – оказывалось рядом.
Так было в семье Менделеевых во главе с вдовствующей Анной Ивановной. Блок крепко не любил тещу, видел в ней живое воплощение духа внешней респектабельности при глубочайшей внутренней косности. Женщина напористая и властная, при жизни гениального мужа она находилась в строгом у него подчинении, а после смерти – что называется, развернулась. Под ее началом семья придерживалась очень правых убеждений и была погружена в бесконечные дрязги по поводу дележа большого наследства. Блок гордился, что оторвал от этой семьи свою Любу. (Вернее сказать, ему казалось, что оторвал.)
Другой пример был еще красноречивей.
Блока крайне тревожила судьба обретенной в Варшаве сестры. Ангелина приходила часто, относилась с доверием, показывала свои стихи, совсем неумелые. Он тоже привязался к девушке, встречался охотно: «мы с ней много и хорошо говорили», «с Ангелиной мне было хорошо», «у нее есть ко мне настоящее чувство».
Среда, в которой росла и вращалась эта «нежная, чуткая, нервная и верующая» девушка, была охарактеризована Блоком двумя словами: «зловонная яма». Это была военная среда – мещанистая, хотя и с претензиями на светскость, реакционная, ханжеская, косная, где еще жил дух «старого дьявола» Победоносцева, где Руссо считали опасным революционером и не выписывали «Нину», потому что к ней прилагались «безнравственные» сочинения Леонида Андреева. Наивысший авторитет здесь – «преосвященный Гермоген», источник всяческой мудрости – салон графини Игнатьевой, одна из самых заметных ячеек православно-черносотенной камарильи, лучшие развлечения – верховая езда с конно-артиллерийскими офицерами и «балы во второй бригаде».
Блок был озабочен будущим Ангелины; «Нет, ее нельзя так оставлять». Он поддерживал ее стремление на Высшие женские курсы (советовал естественный факультет), – семья, конечно, была против и вообще опасалась вредного влияния «декадента». Из попыток его мало что вышло: «Ангелина „правеет“ – мерзость, исходящая от m-me Блок, на ней отразилась».
Глядя на Ангелину, он все больше задумывался о судьбе молодого поколения: оно «еще не известно ни нам, ни себе», но «все-таки хорошая, хорошая молодежь. Им трудно, тяжело чрезвычайно. Если выживут, выйдут в люди».
Кое с кем из молодых ему доводилось встречаться и переписываться. Настойчиво, последовательно старался он привить им свое понимание жизни и искусства.
«Вы молоды и мало пережили. „Хаос в душе“, беспредметная тоска и „любовь к безликому“ должны пройти… Вспоминайте Толстого… Толстой всем нам теперь помогает и светит. „Декадентство“ любите поменьше. Если любите мои стихи, хочу Вам сказать, что я прошел через декадентство давно… Это я Вам пишу потому, что Вы адресуете письма в „Аполлон“ и, вероятно, читаете его; там рядом с хорошим – слишком много мертвого, вырожденного декадентства».
«Прочтя написанное Вами, я убедился, что Вы не обладаете никакой ценностью, которая могла бы углубить, оплодотворить или хотя бы указать путь Вашим смутным и слишком модным в наше время «исканиям» «отравленных мгновений» или «одинокого храма» для молитв «несозданным мечтам непостигаемых желаний». Все это устарело, лучше сказать, было вечно старо и ненужно… Кто прозорлив хоть немного, должен знать, что в трудный писательский путь нельзя пускаться налегке, а нужно иметь хоть в зачатке «Во Имя», которое бы освещало путь и питало творчество».
«Мне радостно, что Вы в моих стихах читаете радость; это и есть лучшее, что я могу дать… Если будете сильны и чисты, жизнь Вам откроется, Вы в нее войдете и поймете, что, несмотря на все, что было, что есть и что будет, она исполнена чудес и прекрасна»,
«Вы не думайте нарочито о „крошечном“, думайте о большом. Тогда, может быть, выйдет подлинное, хотя бы и крошечное».
«Ваше письмо меня серьезно обрадовало. Очень ярко бросается в глаза борьба, происходящая в Вас: борьба старого, нейрастенического, самолюбивого, узкого, декадентского – с новым – здоровым, мужественным, почувствовавшим наконец, что мир безмерно больше и прекраснее, чем каждый из нас».
«Вы сами пока мне понравились больше стихов, а это, я думаю, всегда важнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов