А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

..
Нужно было проявить известную смелость, чтобы назвать так город Данте, единственную в целом мире сокровищницу искусств, которую испокон веку звали просто Bella, перед которой благоговейно замирали целые поколения художников и поэтов. И почему, собственно, изменница?
Потому что Bella изменила своему великому прошлому, превратившись в трескучий современный город, полный хрипящих и сипящих автомобилей (что бы сказал Блок о нынешней Флоренции!), «непоправимо загаженный отелями», затоптанный толпами приезжих и местных обывателей, «испытанных остряков».
От прежней Флоренции остались лишь воспоминания о Леонардо, Беато, Медичах, Савонароле, да несколько дворцов, церквей и музеев, да еще Боболи и пригородные Кашины, где густо цвели нежные, дымно-пламенные ирисы (теперь их уже почти не осталось).
Свое пристрастное отношение к баснословному городу Блок высказал в выражениях самых крайних;
Умри, Флоренция, Иуда,
Исчезни в сумрак вековой!
Я в час любви тебя забуду,
В час смерти буду не с тобой!
О Bella, смейся над собою,
Уж не прекрасна больше ты!
Гнилой морщиной гробовою
Искажены твои черты!
Хрипят твои автомобили,
Твои уродливы дома,
Всеевропейской желтой пыли
Ты предала себя сама!
Посылая эти стихи в журнал, Блок понимал, что их «вероятно никто не одобрит»: «Но, право, это – не кощунство, а „выстраданное“ переживание, так что мне оставалось только вычеркнуть несколько совсем остервенелых строф».
Вот эти строфы:
В Palazzo Vecchio впуская
Своих чиновников стада,
Ты, словно девка площадная,
Вся обнажилась без стыда!
Ты ставишь, как она, в хоромы
Свою зловонную постель,
Пред пышным, многоцветным Duomo
Взнося публичный дом – отель!
Но и без этих строф редактор журнала, эстет и сноб, напечатать стихи не отважился.
А блоковские проклятия были, конечно, выстраданы – ведь одновременно он сказал о Флоренции и так: «Любовью длинной, безнадежной твой старый прах я полюбил…»
Зато как очаровали его окрестности Флоренции – «тосканские дымные дали», крохотные Фьезоле ц Сеттиньяно, поля, испещренные необычно крупными маками, пологие холмы, отдаленные очертания гор, синее небо, хрустальный воздух… Пейзаж все тот же, что и на полотнах мастеров Возрождения.
Была бы на то моя воля,
Просидел бы я всю жизнь в Сеттиньяно,
У выветрившегося камня Септимия Сев ра,
Внушительного даже среди старой Италии
Своею древней святостью.
Дальше, к югу, лежала голубая, мглистая Умбрия – родина Франциска, Перуджино и Рафаэля.
Больше всех итальянских городов понравилась Перуджа – «упоительная, как старое вино». Здесь Блок нашел дерзкого темноликого ангела в красной одежде, возникшего из темно-золотого фона перед темноликой же, робкой Марией на фреске Джианникола Манни.
Трепеща, не верит: «Я ли, я ли?»
И рукою закрывает грудь…
Но чернеют пламенные дали –
Не уйти, не встать и не вздохнуть…
И тогда – незнаемою болью
Озарился светлый круг лица…
А над ними – символ своеволья –
Перуджийский гриф когтит тельца.
Положительно, он никак не мог приноровиться к освященному временем и традицией канону «итальянской тьмы»: если «Флоренция» вызвала негодование эстетов, то в «Благовещении» благочестивых читателей смутили мотивы пушкинской «Гавриилиады».
Потом были Ассизи, Фолиньо, Сполето, Орвьето и, наконец, Сиена, которой лучше других городов Италии удалось сохранить свой средневековый облик.
«Старая гостиница La Toscana. В моей маленькой комнате в самом верхнем этаже открыто окно, я высовываюсь подышать воздухом прохладных высот после душного вагона… Боже мой! Розовое небо сейчас совсем погаснет. Острые башни везде, куда ни глянешь, – тонкие, высокие, будто метят в самое сердце бога. Сиена всех смелей играет строгой готикой – старый младенец!»
Грандиозный Сиенский собор с полосатыми, черно-белыми колоннами знаменит своими grafitti – композициями из тонких черный линий, покрывающими беломраморный пол. Среди многих изображений выделяются девять сивилл и «Семь возрастов жизни человека». Этот драгоценный памятник итальянского искусства вдохновил Блока на создание одного из самых проникновенных его стихотворений.
Когда страшишься смерти скорой,
Когда твои неярки дни, –
К плитам Сиенского собора
Свой натруж нный взор склони.
Скажи, где место вечной ночи?
Вот здесь – Сивиллины уста
В безумном трепете пророчат
О воскресении Христа.
Свершай свое земное дело,
Довольный возрастом своим.
Здесь под резцом оцепенело
Все то, над чем мы ворожим.
Вот – мальчик над цветком и с птицей,
Вот – муж с пергаментом в руках,
Вот – дряхлый старец над гробницей
Склоняется на двух клюках.
Молчи, душа. Не мучь, не трогай,
Не понуждай и не зови:
Когда-нибудь придет он, строгий,
Кристально-ясный час любви.
По плану поездки предполагался еще Рим, но туда не поехали из-за жары и утомления.
Сиена была уже одиннадцатым городом: «Воображение устало». Захотелось к морю, но безличная и тусклая Marina di Pisa разочаровала. Остался последний город – Милан, куда поехали главным образом ради «Тайной вечери» Леонардо. Заметки в записной книжке о миланских музеях кончаются так: «Завтра утром покидаем Италию. Слава богу!»
Да, и под авзонийским небом Блок не нашел душевного успокоения. Мрачное, подавленное настроение, с которым отправился он в путешествие, не покидало его, несмотря на лавину новых, почти всегда сильных впечатлений.
Из всего, что сказал он об Италии, видно, что Жизнь и природа были и остались для него дороже искусства.
Искусство – ноша на плечах,
Зато как мы, поэты, ценим
Жизнь в мимолетных мелочах!
Как сладостно предаться лени,
Почувствовать, как в жилах кровь
Переливается певуче,
Бросающую в жар любовь
Поймать за тучкою летучей,
И грезить, будто жизнь сама
Встает во всем шампанском блеске…
Это было написано в Фолиньо и не случайно включено в цикл «Итальянские стихи», хотя об Италии здесь – ни звука.
Общее впечатление, которое сложилось у Блока при знакомстве с Италией: страна без настоящей жизни, потому что «весь воздух как бы выпит мертвыми и по праву принадлежит им». Разве что в Венеции сохранились еще «и живые люди и веселье». Как обычно, Блок делает крайние выводы: «…в Италии нельзя жить. Эго самая нелирическая страна – жизни нет, есть только искусство и древность». (Чувство, на сей раз прямо противоположное гоголевскому: «…вся Европа для того, чтобы смотреть, а Италия для того, чтобы жить».)
Поэтому Блок так внимательно подмечал даже малейшие проблески живого среди окаменевшей памяти о прошлом. В его итальянских стихах чередой проходят равеннские девушки с пристальным и тихим взором, темнокудрая красавица из Сполето, мимоходом обронившая поэту: «Mille grazie»; лукавая озорница из Перуджи, достающая из корзины любовную записку, флорентийка «вся в узорном и с улыбкой на смуглом лице», внимающая задорной уличной песенке, еще какое-то юное создание с «непостижимо черным взглядом» и какая-то загорелая некрасивая женщина из Сеттиньяно… Площадная канцона, городская толпа, стучащий топор фьезоланского дровосека, рыбачий «красный парус в зеленой дали»…
Также и в своих итальянских очерках Блок меньше всего хотел рассказывать о музеях и памятниках, но остановиться на том живом, что «успел различить сквозь косное мелькание чужой и мертвой жизни», – например, о «невинном весельи» народного гулянья на древней сиенской площади. Лучшее, что есть в «Молниях искусства», – очерк «Призрак Рима и Monte Luca», превосходная, свободная и точная проза о природе, о просветлении человеческой души, о тайне творчества.
Источник нервного состояния Блока во время итальянской поездки все тот же: неотступная, тревожная дума о России. Он клеймит презрением ее «смехотворное правительство», радуется, что не слышит «неприличных имен союза русского народа и Милюкова», благодарно вспоминает Чехова в Художественном театре («предвестие великого искусства»), в часы, свободные от беготни по церквам и музеям, перечитывает Пушкина и «Войну и мир».
Он пишет матери из Милана: «Меня постоянно страшно беспокоит и то, как вы живете в Шахматове, и то, что вообще происходит в России. Единственное место, где я могу жить, – все-таки Россия, но ужаснее того, что в ней (по газетам и по воспоминаниям), кажется, нет нигде… Трудно вернуться и как будто некуда вернуться – на таможне обворуют, в середине России повесят или посадят в тюрьму, оскорбят, – цензура не пропустит того, что я написал».
После Италии была еще Германия – знакомый, памятный, милый сердцу Бад Наугейм. «Здесь необыкновенно хорошо, тихо и отдохновительно. Меня поразила красота и родственность Германии, ее понятные мне нравы и высокий лиризм, которым все проникнуто».
Все так же таинственно белели и дымили по вечерам шпрудели, все те же были парк, озеро, окрестные леса и деревни, старинный Фридберг, музыка Вагнера. Нахлынули воспоминания о К.М.С. и сразу превратились в стихи («Через двенадцать лет»).
Короткая прогулка по Рейну, посещение Кельна, где поразили собор и вокзал: «чудовища, дива мира» (это потом отзовется в «Скифах»: «И Кельна дымные громады…») – и дорога повернула к дому.
«Утром проснулся и смотрю из окна вагона. Дождик идет, на пашнях слякоть, чахлые кусты, и по полю трусит на кляче, с ружьем за плечами, одинокий стражник. Я ослепительно почувствовал, где я: это она – несчастная моя Россия, заплеванная чиновниками, грязная, забитая, слюнявая, всемирное посмешище. Здравствуй, матушка!»
2
В Шахматове, как всегда, было лучше, чем где-либо.
Блок больше чем когда-нибудь трудится с топором и лопатой. «Уже два дня кошу траву… и руки дрожат».
Сохранилась серия любительских фотографий, снятых Иваном Менделеевым: Блок в широкой русской рубахе и тяжелых сапогах гладит большого, красивого, добродушного пса. На другом снимке – семейное чаепитие под липами: Александра Андреевна за самоваром, две тетки, крупная Любовь Дмитриевна в цветастом капоте, корректные братья Кублицкие при галстуках и сбоку – как бы случайно присевший Блок в той же рубахе и в тех же сапогах, с усталым и отчужденным лицом.
Италия, несмотря на все накопившееся раздражение, как и следовало ожидать, оставила глубокий след. «Западу обязан я тем, что во мне шевельнулся дух пытливости и дух скромности, – записывает Блок. – Оба боюсь я утратить опять. А без них невозможна работа, т.е. жизнь. Без них все случайно, подвержено случайностям».
Все последнее время он мучительно обдумывает свою писательскую судьбу.
В скучной Marina di Pisa, в бессонные ночи, под шум ветра и моря, под влиянием перечитанного Толстого и острого воспоминания о маленьком Мите, размышляет о наступившем после поражения революции падении нравов в окружающей его литературной среде. С горечью замечает, что в последние годы и сам оказался втянутым, против воли, в совершенно чуждую ему атмосферу крикливого политиканства, дешевого фразерства, литературного делячества, всяческой суеты и «гешефтмахерства». Такая оценка распространяется на «мнимых друзей» (все тот же Чулков), «модных барышень», на никому не нужные лекции и вечера, «актерство и актеров», на «истерический смех», которым заражена вся модернистская литература.
Он и раньше не щадил ни своего литературного окружения, ни самого себя. Больше всего боялся остаться «модным литератором», фабрикантом «кощунственных слов», а к «друзьям» (а заодно и к себе) обращался с упреками резкими, даже грубыми, но проникнутыми чувством безвыходности и покорности: «Что делать!»
Друг другу мы тайно враждебны,
Завистливы, глухи, чужды,
А как бы и жить и работать,
Не зная извечной вражды!
Что делать! Ведь каждый старался
Свой собственный дом отравить,
Все стены пропитаны ядом,
И негде главы приклонить!
Что делать! Изверившись в счастье,
От смеху мы сходим с ума
И, пьяные, с улицы смотрим,
Как рушатся наши дома!
Предатели в жизни и дружбе,
Пустых расточители слов,
Что делать! Мы путь расчищаем
Для наших далеких сынов!
Но до поры это было только безнадежным признанием «печальной доли»:
Зарыться бы в свежем бурьяне,
Забыться бы сном навсегда!
Молчите, проклятые книги!
Я вас не писал никогда!
Теперь на смену безвольно-покорному «Что делать!» пришло действенное «Надо!»: «Надо резко повернуть, пока еще не потерялось сознание, пока не совсем поздно… Хотел бы много и тихо думать, тихо жить, видеть не много людей, работать и учиться… Только бы всякая политика осталась в стороне. Мне кажется, что только при этих условиях я могу опять что-нибудь создать».
В своем искреннем, горячем протесте против лживых, фальсифицированных форм «общественности», насаждавшихся в декадентском литературном кругу, Блок был до конца принципиален и последователен. Либеральная болтовня, как и легкие нравы, воцарившиеся в годы реакции в среде буржуазных литераторов, воспринимались им как непристойный и кощунственный пир во время чумы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов