А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Неужели и жизнь отшумела,
Отшумела, как платье твое?
Нет, она не ушла. Они встречались – теперь уже редко, в апреле пришло письмо от нее – «любящее и мудрое, каких не бывало еще». В июле Блок был призван на военную службу, – она пишет ему, шлет подарки.
Приходит 1917 год, свержено самодержавие, Блок возвращается в Петроград, целиком поглощен работой в Верховной следственной комиссии. Между делом сообщает матери: «Несчастная Дельмас всякими способами добивается меня увидеть».
А через месяц, поддавшись воспоминаниям и улучив свободную минуту, он стал разбирать «ящик, где похоронена Л.А.Дельмас».
«Боже мой, какое безумие, что все проходит, ничто не вечно. Сколько у меня было счастья („счастья“, да) с этой женщиной. Слов от нее почти не останется. Останется эта груда лепестков, всяких сухих цветов, роз, верб, ячменных колосьев, резеды, каких-то больших лепестков и листьев. Все это шелестит под руками. Я сжег некоторые записки, которые не любил, когда получал; но сколько осталось. И какие пленительные есть слова и фразы среди груды вздора. Шпильки, ленты, цветы, слова. И все на свете проходит. Как она плакала на днях ночью, и как на одну минуту я опять потянулся к ней, потянулся жестоко, увидев искру прежней юности на лице, молодеющем от белой ночи и страсти. И это мое жестокое (потому что минутное) старое волнение вызвало только ее слезы… Бедная, она была со мной счастлива. Разноцветные ленты, красные, розовые, голубые, желтые, розы, колосья ячменя, медные, режущие, чуткие волосы, ленты, колосья, шпильки, вербы, розы».
О, Кармен, мне печально и дивно,
Что приснился мне сон о тебе…
Встречи между тем продолжаются. «Дважды на улице – Дельмас, требующая… А я ухожу от нее». Теперь это только одна «плоть». В записях Блока Л.А.Д. уже утратила имя и называется даже не «она», а просто «любовница».
Постепенно отношения приняли совершенно внешний и нейтральный характер «старого знакомства» и в таком качестве тянулись до самого конца жизни Блока. Подчас он тяготился заботой Любови Александровны о его пошатнувшемся быте.
В октябре 1920 года казалось бы совсем замолчавший поэт обратился к Дельмас со стихами при посылке ей сборника «Седое утро».
В моей душе, как келья, душной
Все эти песни родились.
Я их любил. И равнодушно
Их отпустил. И понеслись…
Неситесь! Буря и тревога
Вам дали легкие крыла,
Но нежной прихоти немного
Иным из вас она дала…
Иным из вас… В сборник вошло несколько стихотворений, связанных с Дельмас. Житейская буря и душевная тревога дали все, любовь – немного нежной прихоти. Однако ее хватило, чтобы навсегда прославить эту женщину.
Встреча с Кармен – важный эпизод в жизни Блока. Но изменить содержание и направление этой жизни уже ничто не могло. Личное снова (в который раз!) ускользнуло от поэта – и опять он остался лицом к лицу с бурей и тревогой.

ОТРАВЛЕННЫЙ ПАР
1
Июнь 1914 года. Все та же благоуханная шахматовская глушь. Все как всегда – по заведенному чину: мир стоит на грани катастрофы, а прибывшего барина еще приходят «поздравлять» охочие на водку мужики – гудинские, осиновские, шепляковские, каждый – себе на уме… Опять стоит жаркое, засушливое лето, вдалеке проходят грозы, доносится запах гари, днем – красное солнце, ночью – багровая луна… «Начало занятий. Стихи, чтение. Главное – дума».
Блок не торопясь читает многословные, обстоятельные воспоминания Фета, лениво переводит Флобера – трогательную легенду о святом Юлиане, без устали бродит по местам, где когда-то тосковал по Любе, а после скучал с нею…
Мирного жития хватило ненадолго.
Пятнадцатого июня Гаврила Принцип застрелил Франца-Фердинанда. Силы, давно готовые к тому, чтобы приступить к грабительскому переделу мира, пришли в движение. Началась зловещая дипломатическая возня в Берлине и Вене, Белграде и Петербурге, Париже и Лондоне. Каждый хотел поскорее ринуться в схватку, но никто не решался начать первым.
Седьмого июля Петербург устраивает необыкновенно пышную встречу Раймонду Пуанкаре. Под звуки «Марсельезы» и «Боже царя храни» невзрачный самодержец и простоватый, в жидкой бороденке, президент в страшной спешке еще раз обговаривают секретные условия франко-русского «сердечного согласия».
Пятнадцатого июля Блок записывает: «Пахнет войной».
В этот день австрийцы начали бомбардировку Белграда. Далее события стали развертываться все стремительней – как в тогдашних судорожно прыгающих кинематографических лентах.
Шестнадцатого в России объявлена частичная мобилизация, восемнадцатого – всеобщая. В Шахматово приходит телеграмма от Франца Феликсовича, который в Крыму лечит почки: его вызывают в Петербург, к месту службы. Любовь Дмитриевна, играющая в Куоккале, пишет Блоку, что ее Кузьмин-Караваев уже отправлен на юго-западную границу, – так что «не успеют объявить войну, как они уже будут в Австрии, в разведке». Война «очень чувствуется»: железная дорога забита воинскими эшелонами, газеты рвут из рук, в обывательских кругах несть числа слухам и доморощенным стратегическим предположениям.
Девятнадцатого Германия объявила войну России. Блок с матерью спешно выезжают в Петербург.
Двадцатого опубликован манифест. На Дворцовой площади – хорошо налаженная полицией патриотическая демонстрация: флаги, иконы, царские портреты, коленопреклоненная толпа поет гимн… (В эти же дни в Петербурге бастует около тридцати тысяч рабочих, происходят антивоенные манифестации с красными знаменами.) Начинаются погромы немецких магазинов. С мрачного, похожего на пакгауз здания германского посольства свержены и утоплены в Мойке чугунные гиганты, ведущие в поводу могучих коней. Поговаривают, что Петербург будет объявлен на осадном положении, что столицу уже «окапывают и укрепляют». Гвардия уходит в поход, – реют прославленные знамена, трубят серебряные георгиевские трубы. Любовь Дмитриевна делится впечатлениями: «…только очень угнетенное настроение в воздухе, но торжественное; больше не поют на манифестациях, а ночью, когда проезжают, запасные отчаянно кричат „ура“ и плачут».
Двадцать первого Германия объявила войну Франции.
Двадцать второго немцы вторглись в Бельгию. Англия объявила войну Германии.
Двадцать четвертого Австро-Венгрия объявила войну России.
Четвертого августа русская Первая армия перешла германскую границу в Восточной Пруссии. Первый успех. Через несколько дней – серьезная победа при Гумбинене.
Седьмого Вторая армия переходит в наступление и в течение десяти дней бесславно погибает в Мазурских болотах.
Двадцать первого войсками Брусилова взят Львов.
Вот как много чего произошло за этот жаркий, грозовой, стремительный месяц! Началась первая мировая бойня, в жертву которой человечество принесло четыре с лишним года неслыханных бед и страданий, десять миллионов убитых и двадцать миллионов искалеченных.
… Уже поползли черные слухи о нехватке снарядов и бездарности генералов, о воровстве в военном ведомстве, о преступлениях распутинской клики, кознях «немецкой партии», о предательстве и измене. На Варшавский вокзал прибывало все больше поездов с ранеными…
Но на авансцене столичной жизни пока что царило шумное патриотическое возбуждение. Газеты перепечатывали предсказания парижской гадалки мадам Тэб: карты и кофейная гуща обещают, что не минет и полугода, как союзные войска войдут в Берлин. С лубочных картинок отовсюду торчала пика чубатого Кузьмы Крючкова с нанизанной на нее дюжиной рыжих пруссаков.
Поток ура-патриотического словоблудия захлестнул газеты и журналы. Если говорить только о поэзии, «все смешалось в общем танце», в кружении которого уже невозможно было отличить настоящих поэтов от забубённых рифмачей. Федор Сологуб, Вячеслав Иванов, Бальмонт, Кузмин, Городецкий, Гумилев и стихотворцы его «Цеха» – все забряцали оружием и забили в барабаны, все наперебой оправдывали, восхваляли, героизировали войну как великое и святое дело, торжество «русского духа», зарю грядущего обновления.
И воистину светло и свято
Дело величавое войны,
Серафимы, ясны и крылаты,
За плечами воинов видны.
Даже душка Игорь Северянин записался в гусары:
Мы победим! Не я, вот, лично;
В стихах великий – в битвах мал.
Но если надо, – что ж, отлично!
Шампанского! коня! кинжал!
На этом размалеванном фоне особенно четко проступает одиноко-скорбная фигура Блока.
Война многое ему показала и подсказала. «Казалось минуту, что она очистит воздух; казалось нам, людям чрезмерно впечатлительным; на самом деле она оказалась достойным венцом той лжи, грязи и мерзости, в которых купалась наша родина… Вот когда действительно хамело человечество, и в частности – российские патриоты».
Конечно, война коснулась, не могла не коснуться Блока, его быта.
Он хотел делать что-то полезное и в первые недели, выполняя поручения попечительства о бедных, исправно ходил по домам с обследованиями, собирал пожертвования для семей мобилизованных…
Любовь Дмитриевна поступила на курсы сестер милосердия, выучилась и получила назначение в лазарет, оборудованный на средства семьи Терещенко. Третьего сентября Блок записывает: «Поехала моя милая».
Она провела на войне девять месяцев (преимущественно во Львове), работала усердно. Блок гордился своей Любой, тревожился за нее, слал ей гостинцы, газеты, книги, напечатал в журнале (анонимно) отрывки из ее писем, содержательных и живых…
Проводили на войну Франца Феликсовича; через некоторое время он приехал в отпуск – «приехал бодрый, шинель в крови…»
К суете и празднословию вокруг войны Блок относился с презрением. «Теперь в литературном мире в моде общественность, добродетель и патриотизм, – даже Брюсов заговорил о добродетели». Вот и Мережковские устраивают патриотические чтения стихов для солдат и «простого народа» в винных лавках, закрытых по случаю войны. Блока тоже зовут читать, уверяют, что в этом его гражданский долг. «Одни кровь льют, другие стихи читают… Не пойду, – все это никому не нужно».
Наигранное оживление, псевдодеятельность, фальшивая декламация – все это было для него пустым, мнимым, маскирующим духовное омертвение интеллигентской среды.
А вблизи все пусто и немо,
В смертном сне – враги и друзья…
… Тридцатого августа Блок поехал в Петергоф – навестить жившую там Александру Андреевну. Возвращаясь, он увидел, как от тускло освещенного перрона, под мелким затяжным дождем уходил на войну эшелон – с песнями и «ура». Это впечатление отложилось в набросанном на следующий день стихотворении, которое осталось единственным непосредственным откликом поэта на военные события.
И, садясь, запевали Варяга одни,
А другие – не в лад – Ермака
И кричали ура, и шутили они,
И тихонько крестилась рука.
Вдруг под ветром взлетел опадающий лист,
Раскачнувшись, фонарь замигал,
И под черною тучей веселый горнист
Заиграл к отправленыо сигнал…
Это стихи не о войне, не о России даже, но о русском народе, принявшем на свои плечи неслыханную тяжесть великой беды, о готовности народа к труднейшим испытаниям, о его силе, юности, надежде, о человеческой боли и тревоге.
Уж последние скрылись во мгле буфера,
И сошла тишина до утра,
А с дождливых полей все неслось к нам ура,
В грозном клике звучало: nopal
Нет, нам не было грустно, нам не было жаль,
Несмотря на дождливую даль.
Это – ясная, твердая, верная сталь,
И нужна ли ей наша печаль?
Как тяжело падают эти однообразные, счетверенные рифмы и с какой суровой прямотой сказано (в следующей, заключительной строфе), что переживание античеловеческой, антинародной сути войны – выше и трагичнее, чем просто грусть и жалость:
Эта жалость – ее заглушает пожар.
Гром орудий и топот коней,
Грусть – ее застилает отравленный пар
С галицийских кровавых полей…
Все в этом великолепном стихотворении – тема, настроение, широкий, народно-песенный грустный напев, пейзаж, тоже грустный, осенний (дымные тучи, дождливая даль, ветер, падающие листья, мигающий фонарь), – решительно все было не похоже на наигранно-жизнерадостные, барабанные вирши воинственных бардов.
В черновом наброске есть и такая чрезвычайно многозначительная строчка, не попавшая в окончательный текст: «Разве это последняя в мире война?»
Вокруг Блока и новейшие крестоносцы и присяжные пацифисты шумно утешались наивной верой, что мировая война решит, мол, все «роковые вопросы» и что из нее, как из «огненной купели», «преображенным выйдет мир», – его же неотступно преследовал «грядущих войн ужасный вид».
Не случайно именно в это время, в начале войны, он так настойчиво старался напечатать свой «Голос из хора». В «Аполлоне» от этого стихотворения отказались на том основании, что своим мрачным тоном оно не отвечает задачам литературы, призванной во время войны утверждать веру в победу. Блок объяснил, что стихи написаны задолго до войны, «относятся к далекому будущему», что же касается ближайшего будущего, то он тоже «верит в величие России, любит ее и ждет победы».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов